— Я твой муж, — сказал он ей, — и навсегда им останусь. Обещаю, моему распутству теперь конец, хотя я не так много распутничал… Тебя уязвляют сплетни, ты борешься за свою честь. Тебя гложут гордыня и эгоизм, который внушают своим пациентам эти проклятые психиатры. Разве ему есть дело до наших детей, до одиночества, которое будет тебя угнетать после моего ухода? Чем хуже тебе будет, тем глубже он запустит в тебя когти. Это настоящее вымогательство, шаманство! Через сто лет люди будут удивляться, что мы так серьезно к этому относились. Над психоанализом будут смеяться, как над лечебными пиявками и отворением крови.
— Лучше не демонстрируй свое невежество. Мне бы хотелось вспоминать тебя с уважением.
— Я не уйду.
— Тогда уйду я. Завтра утром у Рут урок танцев, потом обед с Бетси Солц. Надо выстирать и выгладить синее платье Нэнси ко дню рождения Марты Торн. Попробуй позвать Джорджину — может, она возьмет на себя эти заботы.
— Куда ты денешься?
— Мало ли куда! Могу уехать домой и играть там с отцом в шахматы. Или в Нью-Йорк, на выставку Матисса. В Аспен, кататься на лыжах и спать с инструктором. Я много чего сумею придумать, Пайт, дай только избавиться от тебя. — От воодушевления она вскочила, волнуясь всем спелым телом.
Музыка из темной гостиной сигнализировала о завершении серии. Кактусы, закат, триумф добродетели.
— Если ты говоришь серьезно, то уйду, конечно, я, — сказал он. — Но только для эксперимента. И если ты меня вежливо попросишь.
Вежливость — атмосфера краха. Они вместе уложили дочерей спать, собрали чемодан Пайта, выпили напоследок бренди на кухне. Когда он очень медленно, чтобы не разбудить уснувших девочек, отползал задним ходом от дома, Анджела, стоявшая на крыльце, издала какой-то звук, который он принял за зов. Он затормозил, она подбежала к машине с пузырьком.
— Джин, на случай бессонницы, — объяснила она, положила пузырек ему на ладонь, холодно поцеловала его в щеку. Ему показалось, что она плачет. Он хотел открыть дверцу, но она держала ручку с внешней стороны.
— Мужайся, Пайт. — И с этими словами она поспешила обратно в дом, чтобы погасить в коридоре свет.
Первый выходной он провел в конторе «Галлахер энд Хейнема»: укрывался ночью старым армейским одеялом, лежа на диване из искусственной кожи и топя свой ужас в разбавленном джине; воду он нацеживал из крана в их крохотном туалете. Капающий кран, тиканье его наручных часов, которые он по глупости оставил на деревянном столе — отличном резонаторе, собственное обиженное сердцебиение, вибрация от переключающих передачу грузовиков, в любое время суток проезжающих через центр Тарбокса, жизнь, угадываемая внутри телефонного аппарата — все это не давало ему сомкнуть глаз. Рано утром в воскресенье он, ежась в нижнем белье, слушал, как у самого его уха шаркает устремляющаяся в церковь паства. Похмелье внутри черепа было, как стеклянная внутренняя оболочка термоса, а сам себе он казался трупом, подслушивающим жизнь из могилы. Простые приветствия, доносившиеся до его слуха с улицы, наполнялись зловещим смыслом, — интимные и гордые, как голые тела. К понедельнику Пайт тщательно прибрался, но Галлахер все равно был шокирован, унюхав в своей конторе жилой запах.
На неделе, поняв, что Анджела не позовет его обратно, Пайт перебрался на третий этаж здания, которое сам перестроил из обиталища последней носительницы фамилии «Tap-бокс» в билдинг с офисами и апартаментами. Третий этаж претерпел меньше всего изменений, оставшись наполовину чердаком, наполовину помещением для обслуживающего персонала. Неотциклеванные половицы его комнаты были по-прежнему усеяны пятнами в форме листьев, кое-где на полу сохранились лоскуты линолеума; стены цвета овсянки, искривленные скосами мансардной крыши, остались украшенными аккуратными рисунками пастелью сплошь дикие цветы, вдохновлявшие Гертруду Тарбокс еще до Первой мировой войны. В дождь одна стена, от которой давно отстали обои, намокала, а утром комнату невыносимо медленно нагревала единственная батарея, замысловатая, как кружево, и толстая, как броня. Чтобы попасть к себе в комнату, Пайту приходилось пройти по застеленному ковром фойе, между дымчатыми дверями страхового агентства и кабинета гадалки, потом подняться по широкой лестнице с алюминиевыми накладками на ступеньках, миновать кабинеты окулиста и недавно обосновавшегося в городе адвоката. Дальше его ждали потайная лесенка за дверью без надписи, запираемой на задвижку, и, наконец, временная берлога. Напротив Пайта обитал человек, работавший по ночам, так сильно заикавшийся, что с трудом выдавливал «доброе утро». Кроме этих двух комнат, на третьем этаже оставался просторный пустой чердак, который Галла-хер надеялся отремонтировать и сдать в качестве танцевального зала школе хореографии, пока что арендовавшей для этих целей зал епископального прихода, где по воскресным утрам учили божественному дочь Пайта Рут.
На Индейском холме возобновилось строительство. Ко Дню труда там намечалось закончить шесть домов по двадцать тысяч каждый, но теперь Яжински сам справлялся почти со всеми проблемами. «Все под контролем», — постоянно слышал Пайт; часто, звоня на лесной склад или поставщикам фундаментных блоков, он выяснял, что его опередил Галлахер или Леон. Получалось, что ему нечего делать. В Страстную пятницу (выходной на фондовом рынке) его остановил на улице Милосердия, перед парикмахерской, Гарольд Литтл-Смит.
— Какой ужас, Пайт! Cest terrible. Что с тобой сделали Уитмены?
— Уитмены? Ничего. Меня выгнала Анджела.
— La belle ange? He могу поверить. Вы всегда были безупречной парой. Не то, что Уитмены: стоило мне их увидеть, как я понял, что у них не все в порядке. Оба словно аршин проглотили. А теперь мы с Марсией жалеем тебя. Почему бы tout le monde не заняться своими делами?
— В общем-то, я тоже не совсем уж без греха…
— Знаю, знаю! Ну и что с того? Просто иногда люди друг другом пользуются. При наших идиотских пуританских законах иначе нельзя.
— Как ты думаешь, кто кого использовал в нашем случае?
— Ну как же, clairemenf, Фокси использовала тебя. Как бы иначе она избавилась от своего зомби? Не позволяй себя использовать, Пайт! Возвращайся к детям и забудь про эту стерву.
— Не называй ее стервой. Ты совсем не знаешь, что у нас произошло.
— Слушай, Пайт, я делюсь с тобой не только своим мнением. К такому неофашисту, как я, ты, конечно, вправе не прислушиваться. Но мы с Марсией сидели вчера до трех часов ночи с Эпплби, обсуждая вашу ситуацию, и в конце концов пришли к выводу: нам не нравится, когда пара, которая нам очень симпатична, так страдает. Я очень волнуюсь, иначе выразился бы поизящнее. Pas doffense TM.
— Джанет тоже согласна, что Фокси стерва, и что меня обвели вокруг пальца?
— Сначала она не соглашалась, но нас получилось трое против нее одной, и она сдалась. Но ты, конечно, можешь наплевать на наше мнение. Главное, что ты сам собираешься предпринять. Выкладывай, я ведь тебе друг! Ton frere. Как ты будешь действовать?
— Никак. Анджела мне не звонит и, судя по всему, совершенно во мне не нуждается.
— Ты ждешь ее звонка? Лучше не жди, а ступай к ней сам. Женщины любят, когда их берут силой, сам знаешь. Я думал, ты великий любовник…
— Кто тебе это сказал? Марсия? — Раздвоенный нос Гарольда приподнялся, словно при новом, интересном запахе. Пайт засмеялся. — Или Джанет? Шикарная женщина! Помнится, когда она была проституткой в Сент-Луисе, об этом стало известно всей бильярдной. Наверное, ты знаешь про нее много любопытного. Я тоже помню, как…
— Рад, что ты по-прежнему в хорошем настроении, — перебил его Гарольд. — И по-прежнему сокрушаешь святыни.
— Долой святыни!
— Мы с Марсией хотим пригласить тебя к нам — пропустить стаканчик и серьезно поговорить. Марсия очень расстроена. Она навещала Анджелу. Та вежливо ее приняла, сама аккуратность, не придерешься, но совершенно несгибаемая.
— А что, Марсии нравится сгибать людей?