— Да уж…
Тем временем, Можайский продолжал обрабатывать рану, а когда закончил, попытался соорудить что-то вроде повязки. Удалось ему это не очень — подручные материалы оказались не слишком годными для такой задачи, — но в целом всё стало выглядеть намного пристойнее.
— Вот так! — Можайский отодвинулся от Гесса и осмотрел дело своих рук. — Сидите и не размахивайте руками. А завтра — к врачу! Я лично за этим прослежу!
— Но…
— И никаких возражений!
Гесс смирился. Сидя в кресле, он принял такую позу, чтобы как можно меньше тревожить рану, а предложение обратиться за квалифицированной помощью уже не встречало в нем сопротивления. Возможно, он и сам понимал, что дела с его раной обстоят совсем не так благополучно, как этого хотелось бы и ему самому — в первую, разумеется, очередь именно ему самому!
Кто же мог знать, что уже вскоре последовавшие события никак не позволят Гессу отправиться в больницу или хотя бы в частный кабинет?
Однако, давайте, читатель, продолжим по порядку.
Итак, Вадим Арнольдович расслабился в кресле, а я, подав ему стакан, попросил его вернуться к рассказу:
— Как же так получилось, Вадим Арнольдович? — спросил я. — Раз уж Талобелов скрючился на полу…
— Да вот так и получилось! — по лицу Гесса пробежала гримаса. — Моя вина: не доглядел.
— А все же?
— Склонился я над ним… он показался мне таким беспомощным, таким жалким в своем очевидном безумии, что я даже устыдился! Как я мог, — подумал я, — применить физическую силу против него? А он… он…
— Ударил вас этой… как бишь ее! — отверткой?
— Вот именно. Едва я наклонился к нему, его бессмысленный вот только что взгляд наполнился свирепой злобой, а в следующий миг я ощутил, как в меня вонзилось железо! Я — насколько сумел — отскочил, но было поздно. На какое-то мгновение я даже подумал, что потеряю сознание — настолько мне было больно! — но, вероятно, инстинкт самосохранения оказался сильнее. Я понял вдруг совершенно отчетливо: если я упаду без чувств, тут мне и придет конец.
Талобелов распрямился подобно пружине. Он вскочил на ноги и, по-прежнему удерживая отвертку в руке, налетел на меня, то норовя попасть мне в глаз, то проткнуть мне грудь.
Я отбивался, как мог. И, слава Богу, отбился!
— Что с Талобеловым? — на удивление строго в сложившихся обстоятельствах спросил Митрофан Андреевич.
— Ничего, — ответил Гесс.
— Он что же — ушел?
Я понял, что удивившая меня строгость полковника была адресована не Гессу: Митрофан Андреевич обозлился на собственного кумира — того, кто еще десять минут назад казался ему воплощением тайны и доблести.
— Ну… да, — признался Гесс.
Брови Митрофана Андреевича сдвинулись:
— Не могу осуждать вас, но…
— Вы не поняли, — перебил полковника Гесс. — Я был вынужден его отпустить. Если бы не эта — крайняя — нужда, никуда бы он от меня не делся!
Теперь уже Митрофан Андреевич удивился:
— Вы его сами отпустили? Зачем? Какая нужда заставила вас это сделать? О чем вы говорите?
Гесс пояснил:
— Я не мог его задержать. Если бы я это сделал, я бы не только раскрыл свое присутствие в доме — а ведь я уже давным-давно должен был уйти! Я бы не только выдал и то, что стал свидетелем беседы Зволянского и Молжанинова. И даже не только то, что мне раскрылась пусть, очевидно, и не вся, но все-таки правда… нет! Задержав Талобелова, я бы поставил под удар и без того уже практически проваленную операцию по спасению нашей страны!
Прозвучало это весьма патетически, но смеха ни в ком не вызвало. Напротив: и сам Митрофан Андреевич, и все мы — остальные — смотрели на Гесса очень внимательно и серьезно.
— Да, господа! — продолжал, между тем, Гесс. — Ведь этот Иуда был прав, когда говорил о присяге… пусть он ее и исказил до омерзения, но в целом — в целом! — он был прав! Что следует поставить выше: собственные желания или благо Отечества? Вот как звучал вопрос по-настоящему. И вы, господа, понимаете, что ответ на него может быть только один — разумеется, благо Отечества.
Талобелов, какой бы скотиной он ни оказался на деле — или насколько бы он ни сошел с ума — работал на это самое благо, и работа его еще далеко не была окончена. Ему…
— Но убийства, Гесс, убийства!
— Да, — согласился Гесс, — это ужасно. Но с этим-то уже ничего поделать было нельзя. Передо мной лежал свершившийся факт: прошлое оказалось на одной чаше весов, будущее — на другой. И я не только это понял, я понял и то, что Талобелов, который вдруг перестал на меня нападать, проник в мои мысли!
— Час от часу не легче… — пробормотал Митрофан Андреевич, без всякого, впрочем, осуждения.
— Он проник в мои мысли и даже усмехнулся: с ним произошла очередная мгновенная перемена — он перестал казаться безумцем, снова приняв вид нормального человека.
«Вижу, вы изменили мнение на мой счет?» — спросил он меня, усмехаясь.
«На ваш — нет», — ответил я. — «Но выбора, похоже, у меня и нет… мне придется вас отпустить!»
«Вы уверены?»
«Да».
Талобелов спрятал отвертку в карман и даже помог мне осмотреть рану. И это он остановил лившуюся ручьем кровь.
«Ничего страшного, сударь, — сказал он, закончив осмотр и врачевание, — могло быть и хуже».
Я только крякнул.
«Напрасно вы злитесь… — Талобелов говорил совершенно искренне: наверное, это — особенность всех сумасшедших. — Напрасно вы злитесь: я ведь не ради себя стараюсь. И против вас лично не имею вообще ничего!»
«Премного вам благодарен!» — съязвил я, но ирония получилась какой-то неубедительной.
«Уходите?»
И тут меня осенило: да с чего же мне уходить? И я, уже подошедший было к двери, вернулся к стеклу и решительно уселся на табурет:
«Нет, — твердо ответил я, — остаюсь!»
Талобелов кивнул:
«Разумно».
И сел на свой табурет.
Так мы вновь оказались подле стекла — плечом к плечу. И так мы вновь превратились в зрение и слух.
— Ну вы даете! — восхитился Монтинин.
Гесс слегка порозовел, что придало его бледному лицу оттенок какой-то рафаэлической стыдливости:
— Мне было неприятно, но…
— Я бы тоже не ушел!
Монтинин подошел к Гессу и, склонившись над ним, схватил его руку и затряс ее.
Можайский предостерегающе вскрикнул, но было поздно: Вадим Арнольдович из розового сделался зеленым и заорал.
Монтинин ошеломленно отскочил.
— Простите, простите, я не хотел… — залепетал он.
— Брысь! — рявкнул Можайский.
Монтинин мгновенно ретировался, укрывшись за спиной поручика.
— Как вы?
Гесс, еще не вполне оправившись, только кивнул:
— Ничего…
Можайский отвернулся от своего помощника и взглядом поискал штабс-ротмистра. Найдя его за спиною поручика, он погрозил ему сначала кулаком, а потом — очевидно, смягчившись — пальцем.
Монтинин выглядел смущенным.
— Вот я вас! — к угрозе жестом добавил Можайский и словесную угрозу. — Тоже мне — почитатель нашелся!
— Юрий Михайлович, — жалобно заговорил Монтинин, — честное слово: я не хотел. Просто… просто…
— Голову Бог на плечи посадил не только для того, чтобы волосы расчесывать! Еще и затем, чтобы в оба смотреть! И думать — хотя бы изредка… Впрочем… — Можайский неожиданно усмехнулся, — иные скажут, что это — думать — совсем уж не обязательно! Опасное это, говорят, занятие!
Монтинин, ничего не поняв из последней тирады, растерялся:
— Юрий Михайлович, я… — начал он, но Можайский его перебил.
— Ладно, забудьте! — сказал он и, отвернувшись от поручика и спрятавшегося за ним Монтинина, вновь повернулся к Гессу. — Стало быть, герой вы наш, вы не ушли?
— Нет.
— И можете рассказать нам, что происходило в кабинете дальше?
— Да.
— Ну так чего же вы ждете?
Гесс опять слегка порозовел:
— Да, конечно… на чем я остановился?
— Ни на чем. Вы просто уселись на табурет, а Талобелов уселся рядом с вами.
— Ах, ну да… Не знаю, сколько — пока длились наш спор и схватка — и чего мы пропустили, но в кабинете всё шло своим чередом. Оба чиновника уже буквально тонули в бумагах — столько их набралось для какого-то таинственного разбора, — а Молжанинов, снуя по кабинету, всё подкладывал и подкладывал им новые папки и подшивки. Этот удивительный процесс заинтересовал меня настолько, что я не смог не спросить у Талобелова: