— …Всевышней волею Зевеса — в одних портках или без них!
Инихов и Можайский одновременно прыснули, но тут же спохватились: все-таки речь шла о смерти человека, и даже хорошо знакомого здесь же присутствовавшим Любимову и Монтинину. Время для шуток было явно неподходящим!
— В самую точку, Никита, в самую точку! — Губы Можайского перестали улыбаться, отчего лицо его сиятельства сразу же сделалось привычно-мрачным. — Но теперь…
Можайский замолчал, глядя на Инихова. Сергей Ильич тоже нахмурился:
— Да. В свете новых обстоятельств эта версия никуда не годится или, что более верно, она не объясняет всего произошедшего. Лично я по-прежнему не сомневаюсь, что Гольнбека застали врасплох за адюльтером, и ему пришлось спасаться в отчаянном бегстве. Но фальшивые бумаги тут ни при чем. Они — часть совсем другой истории. И вот эту-то совсем другую историю нам может рассказать не кто иной, как господин Саевич!
Опять все уперлось в нашего фотографа. Мы все опять начали буквально пожирать его глазами. Но я, спохватившись, взгляд от Саевича отвел и вновь уперся им в его сиятельство:
— Нет, господа, подождите! Пусть Можайский завершит рассказ: тут все равно есть что-то странное. Гребень… проломленная голова, вдруг оказавшаяся целехонькой… покойницкая Обуховской больницы… странная ошибка ассистента доктора Моисеева… и заявление самого Можайского, что уже к вечеру он якобы знал: дело раскрыто не будет! А еще и Михаил Фролович… — Чулицкий не шелохнулся. — …с чего бы это Михаил Фролович стал носиться по всему городу с никуда негодными фальшивками, да еще и засекречивать дело? Михаил Фролович!
На этот раз Чулицкий соизволил поднять на меня глаза:
— Ну?
— Вам ведь тоже есть что добавить?
Михаил Фролович тут же заворчал:
— Даже если и так, не пойти бы вам всем на ***? Вон, с Можайским во главе. Он такой умный и сообразительный, что обо всем расскажет сам!
Его сиятельство поднял с пола бутылку, обдул края стакана, наполнил его и подошел к креслу, в котором хмурой тенью брата Немезиды[101] восседал Чулицкий.
— Ну же, Михаил Фролович, заканчивай дуться! — Можайский наклонился над Чулицким так, чтобы своим стаканом дотянуться до стакана начальника Сыскной полиции. Послышался звон стекла. — Чокнулись, выпили, помирились!
Оба — Чулицкий и Можайский — действительно выпили, но Михаил Фролович все же не преминул буркнуть:
— Я и не ссорился!
— Вот и славно. — Можайский понюхал пустой стакан и дернул плечами. — Вот черт, опять смирновская попалась… ну да ладно… о чем бишь я? Ах, да! Михаил Фролович, давай сделаем так: я уж закончу рассказывать то, что знаю сам, а ты дополнишь со своей колокольни — договорились?
На этот раз Чулицкий согласился:
— Черт с тобой: договорились!
Можайский, слегка сутуля плечи — сказывалась накопившаяся за последние дни усталость, — остался стоять рядом с креслом Чулицкого, но повернулся так, чтобы одновременно обращаться ко всем.
— Буквально несколько слов, господа, ведь на самом-то деле известно мне совсем немного. Сбежав с набережной канала, я покатил к устью Фонтанки, велев извозчику… — каждый из нас невольно бросил по взгляду на Ивана Пантелеймоновича, но Можайский тут же нас охолонил: «Нет-нет, что вы: Иван Пантелеймонович у меня еще не работал… его же мне вот только что сосватали наш юный друг и господин Монтинин!» Мы, спохватившись, закивали головами. — В общем, велел я извозчику выбрать дорогу так, чтобы оказаться со стороны левого рукава, подле Подзорного острова. Вы понимаете: Фонтанка, как и Крюков канал, уже встала, и пусть даже лед на ней был еще тонок, тело утопленника никак не могло прибиться к ее берегам. Течения должны были вынести тело в Неву[102], но там, зажатое в шуге, оно почти неизбежно оказалось бы или на стрелке Галерного острова, или, минуй оно стрелку, на северо-восточном берегу Подзорного. Конечно, была вероятность того, что тело уйдет и дальше — тогда уже найти его было бы невозможно, — но я понадеялся на лучшее: предчувствия теснили грудь[103]. Так оно и произошло. Едва мы выехали к Подзорной канаве[104], как уже на переброшенном через нее деревянном мостике увидели взволнованных людей. Они о чем-то оживленно спорили, явно не зная, на что решиться. Я вышел из коляски и направился к ним. «Что случилось?» — спросил я у первого же из них, взойдя на мост. Человек обернулся ко мне, но моя статская одежда не внушила ему доверия, и он ничего не ответил. А вот другой, там же стоявший человек, узнал меня: это был лоцман[105], с которым мне однажды довелось иметь дело.
«Ваше сиятельство! Юрий Михайлович! — воскликнул он и схватил меня за руку. — Пойдемте скорее! Это, — пояснил он остальным, — пристав из Васильевской части, князь Можайский…»
— Скажу без ложной скромности: услышав мою фамилию, люди одобрительно заволновались и уже все обступили меня с призывами куда-то идти. «Да куда вы меня ведете? — в свою очередь заволновался я, понимая, что вот-вот моя догадка насчет тела или подтвердится, или будет опровергнута. — Вы нашли утопленника?» Мои слова произвели впечатление:
«Утопленника? Как вы узнали? Он ведь… свежий совсем!»
— С Крюкова я, — пояснил я, махнув рукой, — он там совсем недавно под лед провалился. Вот я и подумал…
«Идемте, идемте!» — меня едва ли не поволокли через мост и, далее, к сваям северо-восточного берега.
— Там-то, наконец, я и увидел несчастного. — Можайский, припоминая, прищурил глаза и — из-под приспущенных век — бросил быстрый взгляд на Любимова. Наш юный друг, хотя и был бледен, держался молодцом. — Был он совершенно голым, заледенелым, в белой пороше схватившейся в иней воды. Впрочем, тело было настолько избито и — местами — изрезано льдом, что белизна инея казалась всего лишь контрастом на фоне синяков и свернувшейся крови. Эти синяки и кровь поразили меня больше всего: получалось, что несчастный, даже провалившись под лед, даже увлекаемый течением, был долгое время жив. Настолько долгое, что это в голове не укладывалось!
— Юрий Михайлович! — перебил Можайского поручик. — Это обстоятельство могу прояснить я.
— Правда? Сделайте милость, Николай Вячеславович: а то, признаюсь, я и тогда пребывал в полной растерянности, и сейчас, вспоминая, изумляюсь!
— Гольнбек, — наш юный друг говорил слегка запинаясь, но отчетливо, — славился своим умением надолго задерживать дыхание. Вы не поверите, но его рекорд — семь минут!
— Вы шутите!
— Это правда.
— Да быть такого не может! — Инихов. — Толкните доктора, — Инихов ткнул пальцем в сторону дивана, на котором по-прежнему спал бесчувственный Михаил Георгиевич. — Если вы добудитесь до него, он вам разъяснит, что такое невозможно в принципе. Согласно исследованием, человеческий мозг без воздуха умирает намного раньше.
Поручик с сомнением посмотрел на диван и не сделал к нему ни шага.
— А все-таки это — правда.
— Гм…
— Подождите! — я. — Да кто вам сказал, господа, что смерть головного мозга и смерть вообще — синонимы?
Инихов и Можайский воззрились на меня в полном недоумении. Сергей Ильич даже чем-то поперхнулся:
— Сушкин, вы в своем уме?
— Именно, что в своем, — парировал я. — Мозг — это сознание, но бессознательная жизнь…
— Хватит, хватит! — замахал на меня руками Сергей Ильич. — Это уже слишком даже для вашего невероятного воображения!
Я замолчал: что толку спорить с людьми, не готовыми принимать идеи[106]?
— Как бы там ни было, — Можайский вновь завладел инициативой, — и семь минут не объясняют ничего. Ни за семь, ни за десять, ни за тридцать минут тело — в сознании или без оного — не могло под водой проделать путь от Театральной площади до свай Подзорного острова. А это значит, что разгадка в чем-то ином: не в умении Гольнбека надолго задерживать дыхание. Лично я…