— Нет-нет, Митрофан Андреевич: это я, повторю, о своем! Видите ли, я тогда здорово опростоволосился!
— Как так?
— Просто. Городовой еще и цвет облигаций назвал, а он меня ничуточки не насторожил. Понимаете? А ведь мне полагалось бы сразу понять, что речь шла о фальшивках!
— Что же это за цвет?
— Обрез настоящих бумаг выполнен в коричнево-серо-стальных тонах, а городовой сказал — в коричневом. Он еще и о краске что-то добавил — то ли пачкалась она, оставляя пятна на льду, то ли еще что-то, — но я не обратил на эти его слова никакого внимания. Меня целиком поглотила мысль, что бумаги могли быть крадеными, а теперь еще — и дважды: одежда-то осталась лежать там, на месте, где повязали городового, и как знать — не покопались ли по ее карманам мародеры?
— М-да…
— Вот именно. Как ошпаренный, я бросился прочь из камеры, провожаемый криками городового, который не мог понять, что же с ним будет дальше и как скоро его выпустят из предварительного заключения. Вернувшись к толпе перед участком, я схватил за локоть отставного и буквально потащил его за собой: к каналу. Добежали мы быстро — куча людей за нами, — а когда уже бежали по мосту, я с ужасом увидел, что к спуску от полыньи быстро шел хорошо одетый господин, что-то прятавший по карманам. Выхватив свисток, я дунул в него, но куда там! Господин взлетел — ни разу, гад, не поскользнувшись — по наклону спуска, прыгнул в коляску и был таков! Но больше всего меня разозлило то, что уже стоявший подле полыньи и валявшейся там же одежды городовой — другой, разумеется, с Театральной — прошляпил всё это или не пожелал вмешаться. Оказавшись рядом с ним, я чуть ли не за шиворот его прихватил, чуть ли не с кулаками на него набросился… а он огорошил меня заявлением:
«Ваше высокородие, так ведь из наших он, офицер, не мог я ему отказать!»
— Из каких наших, — заорал я и затопал ногами, но тут уже меня схватили за плечи:
«Не топайте, ваше высокородие, не топайте: провалимся!»
— Это отставной проявил благоразумие. Но городового из хватки я все же не выпустил: «Из каких наших? Какой еще офицер?»
Раздался смешок.
Чулицкий вскинулся в его сторону и уставился на едва сохранявшего серьезность Гесса. Вадим Арнольдович сдерживал себя, но с большим трудом.
— Что вы хихикаете? — набросился на него мгновенно побагровевший Чулицкий.
— Михаил Фролович! Да ведь это…
— Да я и сам уже догадался, черт бы его побрал! Хохотать-то зачем?!
Из кресла поднялся Можайский:
— Извини, Михаил Фролович, я же начинал говорить, но меня перебили. Конечно, это был я. В то утро я был не в форме, а в статском, вот вы меня издалека и не узнали. А городовому я велел не называть мои должность и фамилию. Вас-то, бегущего по мосту во главе целой процессии горожан, я узнал моментально! Поэтому и дал деру.
— Но зачем?
— Из-за того дельца, которое и привело меня на Офицерскую. Я не хотел ни говорить о нем, ни лгать в случае расспросов. А ты ведь начал бы меня расспрашивать, не так ли?
Чулицкий что-то пробормотал себе под нос.
— Вот видишь… начал бы.
— Ну, начал бы! Так что же с того? Ты вообще понимаешь, что из-за тебя я несколько дней по ложному следу носился?
Можайский — вызывающе серьезным тоном — ответил:
— Подумаешь! Пустяки. К вечеру я уже знал, что дело раскрыто не будет. Если бы у меня сложилось иное мнение, я бы, конечно, поставил тебя в известность о том, что это именно я убегал от тебя с канала.
Чулицкий едва не лишился дара речи. Несколько раз открыв и закрыв рот, он, наконец, с шумом выпустил воздух из легких, затем с неменьшим шумом вдохнул и заорал так, что мне показалось, будто люстра вот-вот обрушится прямо ему на макушку:
— Спятить можно! Он — знал! Я, понимаешь, по городу ношусь, сломя голову и ноги стирая в кровь, а он коньячок попивает, да еще и посмеивается, глядя на суету! Можайский! Ты… ты…
Его сиятельство улыбнулся:
— Не кипятись. Ничего дурного я и в мыслях не держал.
— Ну, конечно! Подумаешь! Так, сущая ерунда: пусть Чулицкий побегает!
— Говорю же…
— Господа, господа! — я решительно встал между разъяренным начальником Сыскной полиции и — я бы сказал до неприличия — спокойным «нашим князем». — Хватит выяснять отношения. Ваши постоянные склоки уже вот где! Давайте вернемся к делу!
Чулицкий нагнулся, схватил с пола стакан и бутылку и, бросив на меня и Можайского испепелявший взгляд, удалился в свое кресло, как Ахилл в палатку[97]. К счастью, Инихов совсем не походил на Патрокла, и я не испугался[98].
— Кажется, говорить придется мне. — Можайский посмотрел на меня, на насупившегося Чулицкого, и принял решение: «Ладно, в нескольких словах закончу начатое. А то заболтались мы что-то!»
— Давай.
— Во всю эту историю я втянулся совершенно случайно. Как я уже говорил, на Офицерскую в то утро меня погнало одно дельце, и вот, уже на самом подъезде к ней, я вдруг увидел нечто странное. А именно — городового на льду канала, зевак, брошенную одежду. Можно было подумать, что кто-то покончил с собой, кинувшись в полынью, и если бы это было так, было бы можно и мимо проехать. Но я — illico[99] — понял: нет, место имело вовсе не самоубийство!
— Это еще почему?
— Одежда, Никита, одежда.
— А что с ней не так?
— Ты когда-нибудь видел самоубийц, которые бы раздевались, перед тем как утопиться?
— Гм… а ведь верно!
— Вот и я так решил. — Можайский мыском сапога покатал туда-сюда одну из валявшихся на полу бутылок водки, но поднимать ее не стал. — Стоявший на льду городовой ничего пояснить не смог: он буквально за несколько минут до меня явился с Театральной, привлеченный необычным движением народа, а также тем, что еще раньше куча людей пробежала в сторону полицейского участка. Кому принадлежала одежда и почему на ближайшем посту отсутствовал другой городовой, он не имел никакого представления. Просто встал и занял круговую оборону от зевак в ожидании подмоги. Тогда я осмотрел лежавшую на льду одежду и обнаружил в кармане зипуна толстенную пачку фальшивых облигаций государственного займа. «Странно», — подумал я. — «Очень странно…»
— Подожди! Так ты сразу понял, что облигации фальшивые?
— Конечно. — Его сиятельство бросил взгляд на Чулицкого. — В отличие от Михаила Фроловича, поначалу слышавшего только их описание, я их видел собственными глазами.
— Ах, ну да, верно!
— Подделка была довольно грубой, что и насторожило меня больше всего: на работу профессиональных фальшивомонетчиков она никак не походила, но ведь зачем-то же кому-то понадобилось сделать ее! А тут еще и зипун: совсем уж необычно. Понимаешь?
— Нет, — вынужден был признаться я, — не понимаю.
— Ну как же! — вмешался вдруг Инихов, теперь и на себя вызвав жгучий взгляд по-прежнему насупленного Чулицкого. — Зипун! Кто ходит в такой одежде?
— Ну… — я было начал говорить, но вдруг замолчал, задумавшись: а когда вообще я в последний раз видел человека в зипуне? — Кто?
— Вот то-то и оно! — подытожил мои размышления Инихов. — Никто. Или почти никто. Ряженые только.
— Ряженые!
— Да. Теперь-то понимаете?
Я посмотрел на Можайского и тот кивнул:
— Да, ряженые. Понимаешь?
Я вспомнил, что погибший Гольнбек был вообще-то офицером, но вспомнил и то, что Можайский — утром, на льду канала — знать об этом никак не мог. Что же он думал? Уж не такое ли вот направление приняли его мысли: зипун? — значит, ряженый. Фальшивые бумаги? — элемент представления. В одном исподнем под зипуном? — попойка… оргия… что еще? Ограбление? — пожалуй, нет. Или врасплох застигнутый на месте преступления совратитель? Ага! Ведь он и от полицейского побежал… А прыгнул на лед, потому что деваться было некуда!
— Кажется, понял.
— Ну?
— Так думал молодой повеса, летя стремглав на почтовых[100]…