Чулицкий с досады звякнул стаканом. Вновь раскуривший сигару Инихов выпустил в направлении шефа струйку табачного дыма и вдогонку метнул улыбку сочувствия: мол, обскакали вас, Михаил Фролович, и кто?
Я, уже догадываясь, что примерно последует дальше, взглянул на Саевича будто бы заново: пристально, по возможности — непредвзято. И тогда я увидел не только грязные волосы, нездоровую бледность, тягостную сутулость и дрянную, неприличную даже для взрослого человека одежду. Я увидел истощенное, нервное, но красивое лицо: той красотою красивое, какая встречается на реалистичных портретах людей, живущих в себе и от мира имеющих только один подарок — вечное раздражение мысли! Я увидел полные разума глаза, что вообще-то встречается нечасто. Увидел соразмерную фигуру, хотя вот что-что, а откормить ее не помешало бы… в общем, я увидел человека не только живого, но и способного привлекать, пусть даже ни одной, находящейся в здравом уме, особе женского пола и в голову не пришло бы связать себя с таким человеком. С другой стороны, любовь — причудливое чувство, и уж точно оно не находится в плоскости здравого смысла. А потому…
— Да, господа: я в самом буквальном смысле пялился на барышню с цветами, а потом вдруг понял, что…
— Чудны дела Твои, Господи, — пробормотал Митрофан Андреевич, оглядывая Саевича с головы до пят.
— …пропал. Представляете? Я влюбился! И было это настолько некстати, что и подумать было страшно!
— Некстати? — Инихов, думая, что ослышался, повторил: «Вы сказали — некстати?» — Как так?
— Да какая, Сергей Ильич, в моем положении любовь!
Инихов кашлянул и — в явном замешательстве, не зная, что на это и возразить — быстро сунул в рот сигару и окружил себя непроницаемым дымом.
— Не стану вдаваться в обременительные подробности, скажу только, что с тех пор — по возможности, когда погода тому благоприятствовала — я часто наведывался к «Аквариуму», хотя вступить с цветочницей в беседу и не пытался. Теперь я могу признаться, что вовсе не уговоры барона воспользоваться возможностью знатно пошутить, а уверенность в том, что увижу свою любовь, подтолкнула меня принять приглашение и отправиться с бароном в «Аквариум». И — да: я увидел… её, только уже не у ротонды, а в зале. Она временами подходила к столикам и подавала цветы.
Тут Саевич улыбнулся: не нам, а внутрь себя — немножко грустно, но и не без потаенного удовольствия.
— Поначалу мы с бароном сели за разные столики: это являлось частью нашего плана… я говорю «нашего», хотя, вы понимаете, план целиком принадлежал самому барону, и именно он устроил и так, что меня, несмотря на мой… оборванный вид пропустили внутрь, и стали обслуживать. Швейцара барон попросту подкупил, а метрдотелю, попытавшемуся было встать грудью на моем пути, устроил настоящий разнос. Сделав вид, что незнаком со мною, барон вступился за меня, едва не таская метрдотеля за уши и приговаривая: «твое дело, скотина, привечать вошедших, а не выталкивать их взашей!»
«Ишь, — обратился ко мне барон, как к человеку только что встреченному, — взяли моду, мерзавцы: различия между людьми проводить! Restaurant они теперь, видите ли, а не трактир! А ведь вся их суть, милостивый государь, ни на ломаный грош не изменилась: знай себе — тарелки подавай, а уже потом по счету требуй. Вы кто, позвольте полюбопытствовать, по роду занятий?»
— Я замешкался, так как уговора о занятиях у нас с бароном не было. Моим замешательством тут же воспользовался кипевший от злости, но боязливо жавшийся перед бароном метрдотель:
«Вы же видите, ваше благородие, что этот… человек — обычный попрошайка!»
— Да как вы смеете! — взорвался уже я, и взорвался по-настоящему. — Я в жизни ни у кого ничего не просил и не выклянчивал!
«И что ты на это скажешь?» — барон буквально навис над несчастным метрдотелем. — «Немедленно извинись перед господином…» — барон повернулся ко мне и, церемонно поклонившись, «представился»: «Иван Казимирович Кальберг, а как, сударь, обращаться к вам?»
— Я назвался.
«Перед господином Саевичем!»
— Метрдотель, не понимая, какая вошь укусила их давнего и уважаемого клиента, был вынужден принести извинения и лично проводить меня за столик. Нужно сказать, мое появление в зале вызвало настоящий фурор! Элегантно одетые дамы и господа, чтобы взглянуть на невиданное чудо, сворачивали шеи. В первые мгновения это меня смущало и нервировало, но потом я просто обозлился: да чем же, позвольте спросить, я хуже, чем все они вместе взятые? Только лишь тем, что одежонка у меня худая? Эта мысль приободрила меня, и к столику я подошел уже уверенно. Однако метрдотель моей уверенности не разделял и, едва я присел на стул, склонился надо мной и злобно прошипел:
«Только попробуй не расплатиться, дядя…»
— Дядя?! — почти одновременно воскликнули Чулицкий, Инихов и Можайский. — Он так и сказал?
— Да, а что?
Не отвечая Саевичу, Чулицкий с прищуром посмотрел на Можайского и спросил:
— Кто у нас во втором участке Петербургской части? Рачинский?
— Он самый: Константин Сергеевич, — ответил Можайский и тоже прищурился. — Нужно ему намекнуть, чтоб околоточных своих как следует вытянул. Или вы полагаете, что он и без нас всё знает?
Чулицкий призадумался, но все же покачал головой:
— Да нет, вряд ли. Скорее всего, и впрямь — упущение околоточного. Не всю подноготную метрдотеля выяснил…
Поскольку к «нашему» делу это неожиданно вскрывшееся обстоятельство не имеет никакого отношения, я, дорогой читатель, опущу последовавший далее диалог и только вскользь замечу: проведенная несколько дней спустя проверка выявила масштабную аферу, затеянную уголовным миром в ресторанной сети столицы, тщательно этим миром подготовленную и едва не возымевшую успех. Видавших, как говорится, виды полицейских поразили не только дерзость предприятия, но и то воистину в уме не укладывавшееся искусство, с каким матерые уголовники подступили к затее. На этом фоне даже казалось немножко обидным, что всё провалилось из-за сущего пустяка — случайно, по сути, оброненного Саевичем слова в не менее случайном, если разобраться, рассказе о его любовных перипетиях! Ничто из этого не попало в печать и поэтому осталось скрытым от широкой публики. Но в историю сыска, полагаю, вошло, причем навсегда и с весьма поучительной моралью.
Однако — к делу.
«Только попробуй не расплатиться», — злобно прошипел метрдотель, склонившись надо мной и — с улыбкой на публику — делая вид, что занят заботой о клиенте. — «Ты у меня небо в алмазах увидишь!»
— Пошел вон! — я тоже перешел на «ты», окончательно избавившись от смущения. Метрдотель, не переставая улыбаться, выпрямился и удалился. Через минуту мной занялся официант. В отличие от своего начальника, этот держался спокойно и вежливо: без аффектации, искусственности и прочих неприятных штучек. Мы обсудили меню, я сделал заказ, а пока готовили первое блюдо, хлопнул стопку, наполнив ее из поданного на стол довольно вульгарного графина. Вот тут-то это и произошло!
Руки Саевича, в волнении своего владельца не находя себе места, беспокойно забегали по одежде. Они то поднимались к лацканам пиджака, вцепляясь в них тонкими и мелко подрагивавшими пальцами, то — как будто обтирая вспотевшие ладони — скользили по брючным швам, то, наконец, забирались в карманы, но и в них продолжали видимое движение.
— Танцуя — ее походка воистину показалась мне танцем! — она, снабдив какого-то очередного молодчика цветами из своей корзинки, двинулась ко мне, к моему столику, и я не верил своим глазам! Вы можете и мне не верить, как я не верил им, но, господа, я сразу же понял: она идет ко мне. На ее пути было еще несколько столиков, но в тот момент я был готов поклясться: ни у одного из них она не остановится. Так, собственно, и вышло. Обойдя их стороной, она подошла ко мне:
«Гвоздику?»
— Я смотрел на нее, не в силах вымолвить и слова. Подозреваю, что и выглядел я соответствующим образом. Хуже того: ко мне разом вернулось смущение, вызванное осознанием того, насколько отвратительно я был одет и каким чудовищем должен был казаться такому изумительному созданию!