Этот завод я храню глубоко в тайниках своей совести. Грянет час — и спросит тебя последняя предсмертная дума: для чего ты жил, что сделал на этом свете, неудачник-ученый и инженер, не сумевший защитить даже диссертацию на тему клееных деревянных конструкций, потерявший навсегда жену и ребенка. И я покажу, как на тарелочке с волшебным яблочком, этот старинный завод, где округлая кровля строена по моим замыслам и по чертежам скромной молчаливой девочки — моей ученицы…
Мы приехали на завод, званные яркой официальной бумагой за подписью директора, в которой кафедру умоляли помочь умирающему цеху. И он действительно умирал: древняя кирпичная кладка растрескалась, кровля пожелтела изнутри от сочившейся коварной щелочи, но особенно страшно выглядел травильный цех, где пары кислот съедали час за часом стальные ребра несущих ферм. На заводе испокон веку делали напильники — жесткие зубастые изделия, способные изгрызть любой металл, довести до блеска самую упрямую деталь. Ветераны гордились: вся русская оружейная сила зависела от этих неказистых напильников — от первых мосинских трехлинеек до элегантных горделивых ракет, что с почетным эскортом цугом провозили по московской брусчатке в дни военных парадов.
Мы с Олечкой прошли вдоль всего потока превращения грубых обрубков металла в серые штыки индустрии. Ярко светились раскаленные заготовки в прокатных станах, адский шум и скрежет содрогали землю в насечном отделении, где били безостановочно, точно пулеметы, ударные молоты. Едкий запах горелого масла прянул в ноздри возле закалочных печей.
Люди вокруг стояли сосредоточенные, движения их были экономны и размеренны. Мне показалось, что и полстолетия назад они были такими же — угрюмыми и молчаливыми…
— Ну как? — спросил нас директор, когда мы облазили весь цех и, отмывшись содой и мылом, возвратились в его кабинет. В кабинете стояла громадная, вырезанная из орехового дерева витрина изделий завода, созданных в начале века: три сотни разнообразных напильников — от хрупких карандашных палочек до громадных, с полено, драчевых напильников-великанов.
— Плохо, — печально ответил я и задумался: цех надо было немедленно закрывать. Что мы тут могли поделать: кабинетные полуученые, полуучителя со своими подопечными, которых сами учили по учебникам, где все гладко и просто описано. А вот перед нами подлинная былина истории нашей, где в одном здании и наследие первых удачливых заводчиков времен Демидовых, и крепостное право с его барабанными зорями-побудками по утрам, окриками десятников и мастеровых, со злой голодной зимой, когда трупы сталкивали в прорубь пруда, что виднеется за окном директорского кабинета.
«Завод-заводик», — думал я, — сколь много в твоих цехах прошло поколений русских людей, если стены на известковом растворе с яичными желтками осели намертво и заскорузло, а плотинные створы сменены в десятый раз, и сочится через них золотоносная густая жижа, желтые зернинки которой триста лет моют-моют и не могут исчерпать упорные руки старателей…
— Интересно, — спросила вдруг до этого молчавшая Олечка, — а самородки находили на территории вашего завода?
— Конечно, — оживился удрученный директор. — Самые большие в стране: и Заячьи Уши, и Золотой Треугольник. Это во времена Аносова, когда здесь размещались мастерские приисков. Здесь и медь добывали, и золото. Теперь мы вот изделия мастерим…
— Грунт — как слоеный пирог, — подтвердил главный инженер, — и шлак, и промывки, и даже навоз…
— Навоз? — удивилась Олечка. Я со стороны видел, как оживало ее лицо. Картина гибнущего старинного завода потрясла ее, и она с жадностью ловила каждое скупое слово старших.
— Двести лет конный двор на задах был, — с иронией и грустью сказал директор. — Теперь на нем — трансформаторный цех, самый мощный в отрасли…
Оба руководителя подробно, по карте, рассказали нам об эпохах строительства на заводе, о переменах русла реки, много раз отводимой в сторону, но сочившейся по-прежнему из старых засыпанных каналов. Понемногу я начинал понимать, в каком направлении я, как конструктор, должен был думать, и мне захотелось посмотреть старые чертежи и документы завода. Так мы засели с Олечкой в городке почти на неделю, благо, был период преддипломной практики.
VI
Ольга Дмитриевна знакомила меня с Москвой, не заботясь о моих желаниях и времени, отрывая от редчайших книг и исследований. Образцы моих клееных пластиков пылились на полках лаборатории, оборудованной мною в подвальчике общежития, а сам я — вместо того, чтобы монтировать силоизмеритель и таймеры — транжирил время в залах выставок и в старинных дворянских дворцах, которых оказалась такая прорва среди суперсовременных строящихся небоскребов.
Поначалу мне казалось, что я занимаюсь даже полезным делом, особенно когда мы посетили Останкинский деревянный дворец времен царя Алексея Михайловича. Я с интересом осмотрел хитрую механику деревянных устройств крепостного театра, многочисленные ворота и подъемники, коими можно было менять живые картины представлений, убирать вниз сцену и подавать сбоку «в воксал» готовые декорации. Стропила дворца словно отвергали время, гордо неся свой остов через века. А резьба парадных залов, когда сусальное золото скрывало обыкновенную липу, превращая ее в изысканное подобие медного литья! Узорочье паркетных полов, где в немыслимой комбинации собраны палисандр и ясень, орешник и карельская береза! Мебель, сделанная мастерами-виртуозами, над которой ломаешь голову: как мог резчик так искусно превратить среднерусскую липу в виноградную лозу, в живой акант, в трепетную чашечку цветка!..
Останкинский чудо-дворец был первым, разбудившим мою дотоле дремавшую мысль о вечной вине человека перед деревом. Да, да, чем больше я бродил с Ольгой Дмитриевной по столице, тем явственней я видел, как тосковал этот город по живому лесу, как самое вдохновенное и поэтичное из своих созданий зодчие посвящали… памяти погибающей природы. Разве Баженов и Казаков не ввели в колоннады стройные образы деревьев, капители которых завитками пели печальную и торжественную мелодию солнечных лесов. Я плохо разбирался в стилях, и Ольга Дмитриевна строго меня наставляла — где барокко, где ампир, где александровский классицизм. Но я видел, как все гармоничное, самое совершенное в архитектуре связано с живой природой, с узором, подсмотренным восхищенным глазом художника, мастера-самоучки или декоратора-лепщика. Тысячи предков беседовали со мной со стен арсеналов и госпиталей, с нарядных плафонов и витиеватых наличников — и их голоса были зримы в лепке и в чугунном литье, в медных барельефах и в теплом мраморе…
Я пробовал остановиться в своем увлечении, первый месяц докладывал шефу, что занят наблюдениями за состоянием почтенных по возрасту куполов и покрытий старой деревянной инженерии. Он мне добродушно указывал на исключительный по сохранности потолок конного Манежа, под которым когда-то гарцевали породистые лошади, а нынче тысячи людей смотрят живопись и скульптуру. Посоветовал он мне заэскизировать купол актового зала Университета на Моховой…
Но сухая чертежная геометрия уже не могла удержать моего воображения. Как в рубленом старообрядческом скиту на Урале Патриарх учил меня слышать голоса непокорных предков, так и здесь, в центре государства, я стремился понять за пестротой и разноликостью зданий, усадьб, дворцов — о чем хотели поведать мне минувшие поколенья. Ведь не могла такая красота быть созданной ради себя самой, ради стремленья остановить в камне и гипсе лишь мгновенную прелесть живой растительности или доставить сытое удовольствие хозяевам.
Я снова и снова вспоминал заброшенную уральскую церковку, где все было соизмеримо с человеком. Предок мой искал в ней нравственную опору, и она была домом его мысли и правды.
«Возможно, — думал я, — у Москвы тех времен, у «порфироносной вдовы» эпохи Екатерины, у народной победительницы Наполеона не могло быть бездушной казенной архитектуры, подобно петербургской, над которой так иронизировал мой учитель. Но о чем же тогда думал гениальный Баженов, воздвигая божественную шкатулку здания для государственного сановника Пашкова, наследника и хозяина Магнитной горы на Урале? Какие мысли мучали по ночам бывшего крепостного Матвея Казакова, воздвигнувшего коринфскую колоннаду Сенатского зала в Кремле, где под плавным куполом в напряженной тишине замерли горельефы русской истории битв и триумфов?»