Литмир - Электронная Библиотека

— Верно, кроме тебя, Власьяныч, этого никто и не замечает.

— Замечают, как не замечают. Давеча летом полная такая дачница заходила, все спрашивала липень-цветок. Был, говорю, у нас такой, башкирской розой его звали, а теперь и не знаю, куда он делся. Так что, извиняйте, уважаемая…

— Цветы — не плановая отрасль. Тебе лес на кубы сдавать надо, а цветы что… чепуха.

— Не чепуха, Никандрыч. Я, конечно, не ученая голова, как ты, а ведь тоже — всю войну протопал и жив остался. Это тоже немало, кумекать научишься. Я так располагаю: в природе все учтено, и эта вот малость когда-нибудь скажется. Когда только?

— Тебе-то тогда что, небось сам в цветок прорастешь, в башкирскую твою розу…

— Не, так не получится. Я должен наперед знать, что оставляю в обходе. У меня вот сосна, она пятьсот лет растет, а я ее ткну где попало и крышка? Нет, я должен ее так посеять и до подросточка довести, чтобы ей, матушке, века стоять…

Власьяныч подливал в чай коньяк, так же щедро поставленный на стол Грачевым, и потому постепенно пьянел, и Грачев, зевнув, потихоньку пошел спать в горницу, где возле стареньких фотографий военных лет стоял диван-кровать, самолично купленный Власьянычем по просьбе профессора в городе.

Он лег и долго разглядывал фотографии в полумраке, слушая, как жена лесника убирает посуду, плещет водой в тазике, потом сдвигает стулья. Незаметно для себя он уснул.

Снился ему странный сумбурный сон. Он разговаривал с каким-то усталым, озабоченным чиновником из министерства, лицо которого — серое, с продольными резкими складками вдоль щек и стеклами тоненьких, в золотой оправе очков — казалось ему знакомым и в то же время отталкивающе-чужим. Чиновник, перебирая бумаги на столе, монотонно-назидательно говорил ему, что нельзя разорять муравьиные кучи в лесу, что наукой доказана полезность крохотных трудолюбивых насекомых и что, наоборот, нужно учиться у них коллективному существованию без всяких лидеров и вожаков. А Грачев, по-мальчишески обижаясь, доказывал, что, верно, и у муравьев есть свои разведчики, свои воины и свои вожди, которые ищут добычу, соблюдают порядок или руководят коллективом из миллионов черных юрких тварей. Он ссылался на отсутствие должных экспериментов и белые пятна в науке муравьеведения, но чиновник так же бесстрастно перебирал бумаги и зачитывал ему какие-то инструкции по охране стадности муравейников, по порядку штрафования и оформления чеков-расписок… А Грачев все никак не мог понять, как это в лесу возле каждой рыжей кучи — государства мурашей — будет стоять чиновник с пачкой квитанций в руках и готовой сиреневой печатью на бланках…

Потом пошла совсем чепуха. Он, наседая, начал кричать: «Думаешь, почему кукушка в июне кукует, а к августу один хрип издает? Детей подбросила — и куковать надо. Понял, бумажный червь?» А тот снова, морщась, как от желудочной боли, бубнил: «Кукушка — это не повод, чтобы своевольничать и нарушать постановление вышестоящих инстанций…» Он был противен Грачеву своей педантичностью и манерой щелкать суставами пальцев, откидываясь почему-то в его, Грачевском, резном кресле. И Грачев, махнув рукой, встал, чувствуя бесполезность разговора, и, странно подпрыгнув, почему-то… вылетел, расправив плечи, в форточку.

Он летел над городом, похожим сверху на гигантский освещенный муравейник, где сновали фигурки, двигались коробочки машин, мигали огнем рекламы, и нельзя было уловить смысл этого беспорядочного хаотического движения, и только заводы — скопления циклопических шаров, конусов, цилиндров, над которыми стоял смрад и пламя, были понятны и восхитительны в своей целесообразности; здесь горел, как в священном храме, яркий и торжествующий огонь — огонь разума…

Утром, когда Грачев проснулся, лесник принес ему телефонограмму:

«Комиссия отменила снятие. Ждем на работу. С уважением, проректор Тодуа…»

XIV

Артем встретил на вокзале друга — похудевшего, обветренного, с невыспавшимся серым лицом. Маленькая бледная девочка, сидевшая на его руках, увидела дядю в шикарной норковой шапке пирожком, судорожно отвернулась, спрятав личико за плечом отца, и заплакала.

— Не плачь, ласточка, — привычно поддернув ее на одной руке, сказал Терентий и представил другу жену: «Знакомься, Оля. Это мой друг Артем Орлов, я про него рассказывал…»

Оля тоже была измучена дорогой, известием о смерти отца, заставившим их за сутки покончить с долгими сборами, оставить навсегда оренбургские степи и долго пробираться к станции на гусеничном транспортере, то и дело застревавшем в заносах. Она подала Артему холодную детскую ладошку и спросила:

— Вы не знаете, похороны уже были?

— Да, вчера хоронили Николая Ивановича, — ответил Артем, думая почему-то о другом: о том, что его товарищ уже совсем иной, взрослый и озабоченный семьей, делами, а он — вроде перекати-поле, с глупыми разрывами, дрязгами, ссорами. Он вызвался сходить, получить вместе с Терентием багаж, и они пошли по гулкому новому с просторными стеклянными залами и витыми лестницами и пандусами зданию. Пролеты, перекрытые стремительной железобетонной оболочкой, поражали своими размерами. Казалось, целый город мог разместиться в этом многоярусном, с пышной яркой зеленью пальм вокзале. Калориферы нагнетали свежий, обогретый и пахнущий хвоей воздух. Звонко кричали, бегая между рядов в залах ожидания, дети.

— Семьдесят метров пролет, — видя, как глаза друга профессионально задержались на крутизне свода, прокричал Артем, указывая куда-то в немыслимую сорокаметровую высоту. — Там растяжки мы ставили — для распора. Знаешь, сколько возились с расчетами на кафедре? Первые в Союзе… оболочка из преднапряженных скорлуп! Не шуточки…

— Да, — рассеянно ответил Терентий, — я теперь технологию бетонирования до косточек знаю. В печенках она у меня сидит. — И, помедлив, тихо спросил: — А на каком кладбище старика-то зарыли? Уж не могли родной дочери дождаться…

Артем принялся говорить, но среди щелканья дверей автоматических камер и гула голосов пассажиров было едва слышно. Терентий чувствовал, что у него раскалывается голова от происходящего. Всю ночь Оля плакала, и он сам был вне себя от потрясения и жалости к ней.

— Это я виновата, я бросила его. Он совсем один был, понимаешь. Как ужасно…

А теперь добавилось и это — похороны, поспешные и обманные, словно кто-то пытался замести следы. Кто был заинтересован в этом, почему тогда могли согласиться на такое кощунство?.. Сердце его содрогалось от подступающего гнева, он сунул вещи и повернулся, намереваясь резко оборвать Артема. И в этот момент внезапно увидел, как изменился его друг. Он выглядел так, словно они не виделись лет десять. Волна сострадания омыла сердце Терентия, когда он увидел, как кусает губы его славный милый Тема, как подглазицы выступили синевой на его когда-то беспечно-холеной коже.

— Пойдем наверх, нас ждут, — только и сказал Терентий, понимая, что у Артема произошло свое потрясение за время их разлуки…

— …А венок от вас с Олей я купил и сам нес, ты не переживай, — дослушал он конец артемовского сумбурного объяснения. — Там Илья Сергеевич был, узнал, что вы не приехали, тоже сокрушался. Обещал приехать на вокзал, да вот нет пока…

Они поднялись из камеры хранения в общий зал, и тут, действительно, увидели Серебрякова, задумчиво стоящего возле фонтанчика. Шапку он держал в руках, из-под распахнутого зимнего пальто блестели никогда не виденные ими орденские цветные планки. Заметив ребят, он как-то особенно и необычно смотрел долго на них издалека, словно впервые видя их и оценивая, потом чуть заметно потеплел глазами и, подойдя, порывисто обнял Терентия, коснувшись лбом его лба:

— Мужайся, друг мой. Ты теперь один на четырех женщин. Я постараюсь помочь. Только вот с памятником и здесь пока не получается — везде трещиноватый мрамор идет по карьерам.

На Олю по-прежнему было жалко смотреть. Она плакала, комкая давно промоченный платочек, и Серебряков так же ласково и решительно обнял ее, утешая. Все вышли на улицу, где стояло заказанное Ильей Сергеевичем такси. И тут Терентий впервые услышал это слово «Плайя-Хирон»…

47
{"b":"205333","o":1}