Он сам ударил юношу кулаком. Еще один монах с искаженным от злобы и негодования лицом замахнулся на Касьяна посохом. Тот закрывал голову руками и плакал:
— Не повинен я в похищении серебряной чаши! Пусть сам бог будет мне свидетелем!
Но теперь удары обрушились на него как град. У людей все больше разгорался гнев на похитителя, и никто не хотел слушать его жалких оправданий.
Старший отрок тупо смотрел с коня на избиение несчастного. Касьян кричал и молил о пощаде. Потом упал на дорогу, и его били уже лежачего… Прошло еще некоторое время. Юноша затих. На дороге остался лежать окровавленный труп. Монахи тяжко дышали, смотрели друг на друга и на свои окровавленные руки, как бы спрашивая молча:
«Что мы сотворили, братья?»
Старший отрок снял шапку и перекрестился. У него задрожала нижняя челюсть.
— А ведь боярыня велела нам его живым доставить, чтобы он получил от нее заслуженное наказание за покражу… — проговорил он.
Когда отроки вернулись в город, привезли серебряную чашу госпоже и рассказали ей обо всем, что случилось на дороге в дубраве, она всплеснула руками, как безумная, и закричала на весь терем:
— Что вы сотворили! Что вы сотворили с ним!
Она рвала волосы на себе, упала на пол, билась, как в трясовице.
— Прости меня, боярыня, — повторял многократно старший отрок, вертя в руках красную шапку.
Немного успокоившись, Путятишна спросила его:
— Где же калики?
— Ушли в Иерусалим.
— А тело его?
— Зарыли в роще.
Боярыня снова забилась в рыданиях на постели. Откуда-то из загробного мира до нее долетал серебряный голос:
Тогда солнце и месяц померкнут от великого страха и гнева и с небес упадут звезды…
— Касьян! Касьян! — шептала она, кусая руки.
…как листы с осенних дерев, и вся земля поколеблется…
31
Когда страсти в Киеве успокоились, Владимир Мономах, мудро выждав время в Переяславле, с большим торжеством и при звуках серебряных труб въехал в город. У Золотых ворот нового великого князя встретил митрополит Никифор с пресвитерами, державшими зажженные свечи в руках, при пении псалмов. Но, несмотря на всю эту пышность и богатые одежды, вид у Мономаха был озабоченный. Что сулило ему великое княжение? На звуки трубы сбегался народ, и все смотрели на князя. Только что сшитое корзно топорщилось на его плечах, как церковная риза. Он поглядывал на горожан из-под насупленных бровей. На Большой улице, что шла от ворот к св.Софии, теснилось множество людей с волнением, страхом и надеждой смотревших на великого князя. Над толпою как бы плыло красное корзно с черными орлами в золотых кругах, чередовавшихся с зелеными крестами. Весело цокали подковы о камень. За князем ехали рядами отроки, румяные, золотокудрые, счастливые оттого, что вступали в стольный город.
В великокняжеских палатах, пустовавших после смерти Святополка, было страшно и тихо. Слуги бродили по покоям и переходам, прижимаясь к стене, страшась расправы за разворованное имущество. Все знали, что князь Владимир суров и требователен.
Вскоре по прибытии в Киев Мономах посетил митрополита и тем доставил честолюбивому греку большое удовольствие. Князь был уверен, что Никифор при каждом удобном случае пишет в Царьград донесения не только патриарху, но и царю, и поэтому обдумывал каждое слово во время беседы в митрополичьих покоях, чтобы не портить отношений с константинопольскими властями. К сожалению, митрополит не говорил по-русски, и это затрудняло беседу. Великий князь и иерарх сидели в тяжелых креслах, а между ними стоял переводчик, монах из Печерского монастыря, знавший не только греческий язык, но даже латынь и язык евреев. Завистники говорили о нем, что его обучили этому бесы. Мономах тоже понимал по-гречески, но многое забыл и стеснялся объясняться на этом наречии. Инок, вытирая вспотевшую от волнения лысину неопрятным красным платком со следами елея, старательно переводил вопросы и ответы.
Беседа носила отвлеченный и богословский характер. По константинопольскому обычаю, черноглазые прислужники в монашеском одеянии приносили на серебряном подносе различные сласти и вино в плоских серебряных чашах, разбавленное теплой водой. Митрополит улыбался всем своим лицом светлому гостю. Глаза его излучали медовую ласковость. Когда Никифор хотел что-нибудь сказать, он тянул за рукав переводчика, весьма смущенного тем, что он находится в обществе таких важных особ. Это случалось не каждый день.
Чтобы доставить удовольствие митрополиту и расположить его к себе. Мономах заговорил о нарушении латынянами христианской веры. Обращаясь к переводчику, князь только слегка поднимал палец.
Никифор, снова потрепав монаха за рясу, объяснял:
— Прегрешения эти велики и многообразны. Во-первых, они совершают таинство причащения на опресноках и тем самым уподобляются иудеям, вкушающим пресный хлеб на Пасху. Тебе это известно. В то время как апостолы совершали Тайную вечерю…
Князя для большей торжественности сопровождали на митрополичье подворье два боярина — Ратибор и Мирослав. Оба сидели в нарядных плащах. Им тотчас стало жарко. Но приличие требовало, чтобы они оставались в невыносимо пышном одеянии. Только князь сбросил свое корзно в передней горнице и остался в красной широкой рубахе с золотым оплечьем. Старым дружинникам не очень-то было удобно сидеть на жесткой скамье, держа в одной руке за коротенькую ручку серебряную чашу с теплым вином, какое дают после причастия, а в другой — орех, сваренный в меду. На лове или в походе, верхом на коне, эти воины чувствовали себя значительно увереннее и свободнее. Там все было привычно и движения не связаны непонятными греческими обычаями. Даже на княжеском совете разрешалось вставать с места, ударять кулаком в ладонь или воздеть руки. А здесь они очутились в совсем ином мире, да и речь шла о возвышенных вещах.
Загибая белые пальцы опрятных рук с коротко остриженными розоватыми ногтями, митрополит продолжал пересчитывать грехи латынян:
— Во-вторых, они едят давленину, что возбраняется апостольскими постановлениями. В-третьих, бреют головы и бороды, что тоже запрещено даже Моисеевым законом.
Все так же вытирая потное лицо, ученый монах переводил, спотыкаясь порой от непривычки и невольно волнуясь в присутствии великого князя, а Никифор вызывал в памяти все новые и новые латинские прегрешения:
— Пост соблюдают в субботу… Чернецы едят свиное сало, что при коже, и мясо запрещенных животных. Сыплют соль в рот крещаемым и крестят в единое погружение, как ариане. Еще епископы у них ходят на войну и оскверняют руки человеческой кровью…
Митрополит говорил также об исхождении духа от сына, и Мономах вежливо слушал. Подобные разговоры возвышали его в собственных глазах: он беседовал о церковных тонкостях с образованным греком.
Позади Никифора поместились два греческих священника и какой-то царский чин, явившийся из Царьграда. Он был в коротком плаще придворного покроя, с нелепой острой полой спереди, предназначенной не столько для того, чтобы согревать человеческое тело, сколько указывать звание чиновника. Вельможа делал вид, что тоже не понимает язык руссов, хотя Мономах отлично знал, что в Киев не присылают таких, и уклонялся от вопросов Никифора, старавшегося свести беседу к мыслям о значении царя ромеев. Митрополит намекал на зависимость всех христиан от власти василевса. Но Владимир в душе посмеивался: какая может быть зависимость от власти, которая не располагает достаточными средствами, чтобы заставить повиноваться даже своих собственных людей.
Так как в своей речи митрополит употребил слово «истина», то Мономах спросил, подражая Пилату:
— Как же можно определить, что истина, а что ложь?
Никифор, посвящавший свои досуги в этой скифской глуши философским размышлениям, с удовольствием приготовился ответить на этот вопрос.
— Ты спрашиваешь, как человек может отличить истину от лжи? Но ведь всем в жизни руководит разум или душа, являющаяся у нас духовным началом, в отличие от плоти. Она состоит из трех проявлений.