Помню, как затем в связи с выступлением Краснова было очень тревожное настроение, и, когда я пришла в Смольный, т. Роз-мирович сказала мне, что у нас в военных делах только один человек понимает. Я решила, что этим человеком был муж ее, т. Крыленко, тогдашний наш военный комиссар. «Нет, — говорит она, — не он, один Владимир Ильич понимает только у нас в военных делах». Я говорю: «Как же это может быть, он ведь никогда этим делом не занимался». И я пошла к нему в кабинет. Тут была масса карт, он был весь окружен картами, и я особенно обратила внимание на выражение его лица: он сидел такой бледный и какой-то углубленный, глубоко углубленный, что мне как-то страшно стало за него, и я подумала: «Как же это он с военными делами сможет разобраться?» И стало страшно за него, вид у него был очень утомленный.
Если ограничиться только Октябрем, то это самое яркое воспоминание у меня осталось, как он сидел и работал над военными картами и как страшно утомлен был. Потом он так же страшно утомлялся, когда ему приходилось на заседаниях Совнаркома решать самые мелкие дела.
Вот то, что я могу сейчас вспомнить кратко об Октябрьских днях.
Ульянова-Елизарова Л. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых: Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 179—182
СТРАНИЧКА ВОСПОМИНАНИЙ О ВЛАДИМИРЕ ИЛЬИЧЕ В СОВНАРКОМЕ
Большой, напряженной работой было у Владимира Ильича председательствование в Совнаркоме. Первые годы после революции он вел ее всегда сам, и заседания происходили обычно ежедневно, начинаясь в 6, реже в 7 часов и продолжаясь до 10–11 часов вечера. Малого Совнаркома тогда еще не было, все дела поступали в один — Большой Совнарком, — и каких только разнообразных вопросов не приходилось решать в те годы, когда нас разрывали фронты гражданской войны, а государственная машина еще только налаживалась! В 1917 и 1918 годах на заседаниях Совнаркома бывал почти постоянно мой муж, М. Т. Елизаров, тогда нарком путей сообщения, а потом страхования, и рассказывал мне о происходившем там. В 1918, 1919 и 1920 годах бывала часто на этих заседаниях и я. Это было в период развертывания работы Наркомпроса, простиравшего свои длани на все и всякие — не только школьные — учреждения, а также и на всякие иные организации, как-либо захватывающие детей и их интересы. В числе других Наркомпрос требовал передачи ему из Наркомсобеса всех учреждений охраны детства, прежних приютов, с чем мы, работники Наркомсобеса, не соглашались, доказывая, что у Наркомпроса достаточно задач с обучением всех возрастов, начиная с детских садов до университета, с подготовкой педагогического персонала для всех этих учреждений. Мы утверждали, что Наркомпрос не справится добавочно с теми задачами, которые выполнялись Наркомсобесом по делу организации детдомов для детей сирот, по устройству и воспитанию их. И мы оказались правы: уже через пару лет многие из учреждений, пере: шедших в Наркомпрос из разных ведомств, стали возвращаться к ним обратно; организация же детдомов была до большой степени разрушена.
Дебаты по поводу этого выносились на Совнарком. На Совнаркоме же ставились вопросы о беспризорных детях, о так называемых малолетних преступниках, проводились постановления о ненаказуемости детства, о замене для подростков тюрем воспитательными заведениями. Тут мы вступили в дебаты с ЧК. Помню одно такое заседание в присутствии Ф. Э. Дзержинского. Отделом охраны детства был поставлен тогда — на основании объезда и осмотра тюрем — вопрос об освобождении несовершеннолетних, об условиях заключения, о необходимости изменить их и расширить возраст, при котором тюрьмы должны быть заменены воспитательными учреждениями, до 18 лет. Совнарком решил тогда вопрос в нашу пользу.
Наконец, все время шла борьба всех ведомств между собой из-за зданий, из-за пределов своих полномочий. Управление государством было делом для всех новым и трудным, нелегко было рассесться правильно, по своим местам; самые разнообразные области соприкасались, втирались одна в другую, и сначала все стремились захватить шире сферы работы, не умея расчленить, выделить… Сколько было неправильных перемещений, пересаживаний, внедрений в чужие области, которые приходилось опять потом переделывать!
Заседания были часто очень волнующие, и повестка дня обычно большая. Все товарищи, дела которых значились на повестке, приходили со своими бумагами, документами, приводили своих спецов; все они, пока дело не касалось их вопроса, выходили покурить, побеседовать в другую комнату или если и оставались в зале, то просматривали свои бумаги, просто сидели, не слушая не интересующие их доклады и прения. Один Ильич, председатель, должен был слушать все, вникать во все, давать или сокращать слово, находить наиболее подходящее решение в запутанных часто лабиринтах споров, в разгоравшихся страстях. От него требовалось тогда быть спецом по всем вопросам.
Помню, как раз на повестке Совнаркома стоял в числе других вопрос о «мелких кожах». Мы оба с мужем, М. Т. Елизаровым, были в тот день на заседании. Марк Тимофеевич, всегда очень негодовавший на слишком большую перегрузку Владимира Ильича, был в этот день особенно возмущен. «Неужели даже такой вопрос, как о мелких кожах, надо обязательно на Ильича наваливать?! Неужели хоть такой незначительный нельзя без него разрешить?» — говорил он. Но вопрос этот не был снят: в свой черед поднялся один товарищ и начал доклад. Спешно и захлебываясь говорил он что-то, торопясь высказывать свои мысли. Тишина стояла, как всегда, полная, но так очевидно было, что слушал мало кто… А Ильичу надо слушать и это все с одинаковым вниманием, думала я, оглядывая затихший зал со сгустившейся уже атмосферой, с печатью усталости на всех лицах.
В эту минуту из кабинета Владимира Ильича за его спиною в зал вошел с какой-то телеграммой в руках Я. М. Свердлов и остановился, показывая ее Владимиру Ильичу, переговариваясь с ним о чем-то, очевидно, важном.
«Ну, вот теперь уже никто этого доклада о мелких кожах не слушает», — подумала я. А докладчик продолжал тараторить что-то. Но вот Владимир Ильич, как будто совершенно погруженный в разговор с Я. М. Свердловым, вдруг оборачивается и, подняв палец, останавливает на каком-то пункте оратора, который начинает объяснять, поправляться. «Значит, Владимир Ильич все-таки, несмотря на телеграмму, слушал, значит, он все же в курсе докладываемого», — подумала я, с удивлением глядя на его побледневшее, сосредоточенное лицо. В зале кое-кто тоже встрепенулся; отпечаток удивления увидела я и еще на некоторых лицах. Начались прения. Вопрос дошел до своего конца. Было принято какое-то решение. Повестка дня продолжала развиваться дальше.
Мы ушли с Марком Тимофеевичем подавленные этим вопросом о «мелких кожах», который стал для меня с тех пор как бы нарицательным. Я обозначала этими словами все те мелкие, специальные вопросы, которые, кроме больших, общегосударственного значения во всех областях, также не обходились без Владимира Ильича, наваливались также на него. И, получая повестку в Совнарком, мы говорили часто с мужем: «Опять о мелких кожах вопросы». И вообще Владимир Ильич никогда не удовольствовался одним заседанием: то он обращался, продолжая слушать доклады или прения, к секретарше, затребуя те или иные справки или документы, то посылал записочки тому или другому товарищу в зал по вопросу, не имевшему никакого отношения к обсуждаемому, отвечал на такие же записки товарищей. Некоторые, не имея никакого вопроса на тот или иной вечер в Совнаркоме, собственно, для того только и приходили, чтобы перемолвиться по тому или иному делу с Ильичем. Все это было добавочной нагрузкой для Ильича, и потом, когда он заболел, врачи указывали, что особенно вредно было, что он вел, собственно, во время одного заседания два или три. На вопросе о мелких кожах это прошло очень рельефно.