Пошла я к аптекарше уже с другими мыслями. Слезы высохли, слова богаделки заслонили мерзкий фальцет Кожинской, звеневший в ушах. Что такое со мной случилось? Кошмар, — какой кошмар? С сотнями, с тысячами Дунь, Матреш, Любаш случалось то же самое ежедневно, ежесекундно, под всеми широтами и долготами земного шара… Сотни, тысячи изо дня в день могли незаслуженно получать удар кулаком — «воровку» — и не сметь ударить в ответ. У половины человечества — нет, больше — руки были подобны моим с детства и до старости. У половины человечества никогда не было полного сна, полной сытости, большего пространства жизни, чем удушливое, темное, тяжкое от работы сегодня. Хорошо, пусть станет так и у меня.
Я выпрямилась и замедлила шаги. Новая гордость — гордость отчаяния — стиснула мне губы. Жаловаться я больше не хотела. Все было справедливо.
Не дойдя до угла, я столкнулась с аптекаршей, принаряженной для прогулки.
— Вы ко мне, Сашенька? А я думала к вам зайти, сахарку к чаю несу. Кстати же, милочка, предупредить вас — завтра праздник, передачи не будет, а в воскресенье до двенадцати утра примут.
Завтра праздник. Кожинская отняла у меня почти весь рабочий день. Мука наша вышла до последней щепотки, по карточкам не выдавали хлеб, дома ничего, кроме картошки, — и на завтра ни одного заказа, никакой надежды заработать на обед и на хлеб для камергера.
— Что ж вы омрачились? Заказов нету? А я вам хороший совет дам, вы только послушайте меня. Завтра в трех верстах от нас шоссе чинить будут, субботник. Публики пойдет множество, все равно как для прогулки. Я раз сама была на субботнике: у них, милая, весело, поют, пляшут. Пойдите-ка и вы с ними, да и детей заберите. Работать не работайте, а так, для виду. Вам за это, как участнице, два фунта хлеба дадут и горячее из котла, сами наедитесь и детей покормите. А хлеб можно сберечь для воскресной передачи.
— Куда же мне пойти?
— К семи часам идите на сборный пункт возле почты, а оттуда вместе с народом. Так уж я к вам больше не зайду, берите-ка сахар.
Она сунула мне бумажку с тремя кусочками сахару, которого мы не видели месяца три, поцеловала меня в щеку и ушла к знакомым. Я повернула обратно.
Девочки встретили меня с болезненной нежностью. Ласкаясь, Люся шепнула:
— Алиночка, ведь вы не отдадите нас этой ведьме? Лучше мы поступим куда-нибудь на службу или в приют пойдем.
Я обещала не отдавать их отныне никому, вскипятила чай, дала им сахару и уложила пораньше спать. Сама же легла, не раздеваясь, в предчувствии долгой бессонной ночи. И все призраки, все ужасы пережитых ночей обступили меня, чтоб терзать до утра. В ушах стоял беспрерывный шум, временами переходивший в звуковую галлюцинацию. Я слышала стуки в двери, в окно, в крышу. Они начинались тихо и рассыпчато, как горох, а потом, усиливаясь, переходили в набат. Отчетливо слышала я, как меня звали по имени знакомыми голосами. Но я уже привыкла к этому слуховому обману и, лежа без сна, терпела его. Потом началась дремота, прерываемая ознобом и дрожью. Наутро, торопясь встать, я забыла о своей обычной осторожности, и мне сделалось дурно. Побледнев, я оперлась о столик, силясь сдержать головокружение и найти утраченное равновесие. Через несколько минут мне удалось это; когда я выбралась на воздух, стало легче. Мы пришли втроем на почту, где уже собралось много народу. Тут была самая необычная публика: молодежь из местных училищ и рядом — инвалиды, старики и старушки богаделки, кто покрепче. Дамы в шляпках, мужчины в пиджаках и пальто, красноармейцы, служащие, рабочие консервной и табачной фабрик, кондуктора, члены совета и исполкома. Сидевший на балконе служащий регистрировал всех участников субботника. Потом мы двинулись из города, забрав у заставы под расписку лопаты, кирки, тачки, кому что досталось. Мне дали легкую и удобную кирку, следующей группе за мною — общую тачку и. т. д.
Погода была ясная, безоблачная, безветренная. Мы с детьми пошли на работу босыми, чтоб сберечь башмаки. Идти было легко. Дышалось сухою ясною свежестью охладевшей земли, прелыми листьями и нежными струйками йода, доносившимися от недалекого морского берега. Не доходя до шоссе, небольшой человек в парусиновых штанах и непромокаемом пальто взобрался на придорожные камни и поднял руку. Мы остановились. Он начал звонким голосом, прорезавшим прозрачную свежесть воздуха, как алмаз режет стекло:
— Товарищи! Прошло всего лишь несколько недель, как Советская власть очистила наш край от белогвардейских банд. Вы были свидетелями, как деникинские и врангелевские генералы удирали, ограбив и прихватив с собой все, что некрепко лежало. Вы видели, как они разоряли дороги, сжигали мосты, взрывали железнодорожный путь, ломали и портили те части автомобилей и паровозов, которые не делаются в России и которых, следовательно, мы не можем восстановить. Под предлогом любви к «единой и неделимой России» они ее всячески грабили, делили, обезлюживали, приводили в нищету, ввергали в невольное варварство и, словно самые лютые враги, словно древние полчища кочующих монголов, уничтожали за собой все завоевания цивилизации. Нам досталась нищая страна. Вы знаете, что жизнь наша была разрушена еще войной. Не мудрено, что нам голодно живется, не мудрено, что мы раздеты, разуты, не имеем самого необходимого, а власть, сколько ни старается, не в силах дать нам все, что нужно. Если б наши враги стали громогласно утверждать, что нам живется адски трудно, мы бы в один голос ответили: да, это так. Но не в этом дело! Не в этом самое удивительное! А вот в чем, товарищи: мы — разутые и раздетые, голодные и холодные, больные, измученные, мы, инвалиды, мы, служащие и рабочие, всю неделю сгибающие спину на работе, мы, учащиеся, всю неделю сидящие за книгой, — мы вдруг забываем голод и холод, старость и усталость и жертвуем добровольно наш свободный день, наш праздничный отдых… для чего? Для того, чтоб разбивать камни киркою, возить щебень, копать песок, мостить дорогу, для того, чтобы чинить шоссе, развороченное белогвардейской канонадой. Нам за это никто ничего не платит. Но это наше дело. Это наша страна, и мы добровольно идем с киркой и лопатой на тяжелый труд в общую пользу. Вот что я называю самым удивительным! И это удивительное принесла с собой рабоче-крестьянская власть!
Он соскочил на дорогу. Сотни голосов крикнули: «Ура! Да здравствует Советская власть!» И в один голос, не сговариваясь, вся толпа, запрудившая дорогу, запела «Интернационал».
Незаметно для меня речь потрясла мою душу. Я почувствовала себя частицей этой сборной толпы, этих усталых, голодных, нищих, вышедших добровольно на тяжелую и чужую работу. Забыто было то, что я пришла сюда из-за двух фунтов хлеба; забыто и то, что большая часть собравшихся преследовала, должно быть, тоже свои личные цели. Сейчас эти личные цели исчезли для меня, как, вероятно, для них. Оратор сумел зажечь нас уваженьем к себе самим. Мы шли и пели, как в праздничной процессии. Лица у многих были радостные и гордые, старики улыбались.
Рядом со мной шло странное существо, очень мало похожее на женщину. Это была невысокая фигурка с очками, на переносице обернутыми ваткой уже не первой чистоты. Черные короткие волосы торчали во все стороны, не завиваясь. Она почти все время курила, доставая из кармана табак и на ходу делая кручонку. Руки у нее были дивной красоты и совсем не попорченные черной работой. Лишь третий палец правой руки был основательно вымазан чернилами.
Она взглядывала на меня несколько раз проницательными черными глазами, несмотря на очки совсем не казавшиеся близорукими. Потом предложила мне папироску. Я отказалась, улыбнувшись. Тогда она достала из кармана лепешки и дала их моим девочкам.
— Не может быть, чтоб это были ваши дочери? — сказала она приятным грудным голосом, вопросительно взглянув на меня.
Я отрицательно покачала головой. Мне было трудно говорить на ходу. Несмотря на возбуждение, я не могла не чувствовать привычного биения в висках и голодного звона, переполнявшего меня, словно комариная туча. Я шла расчетливо, берегла силы, чтоб дойти и смочь работать.