Однажды к нам зашел почтальон. Он принес письмо на мое имя от тетки Люси и Вали. На этот раз она писала сама. Разумеется, она выражала глубокую скорбь по поводу смерти сестры. Разумеется, милые сиротки для нее всегда желанные гости, но под «всегда» подразумевалось время, за вычетом теперешней зимы, в которую приходится всем туго: нет помещенья, дров, хлеба, кроватей, некому ходить за детьми. В частности, от покойной сестры должны были остаться брильянты, золотые и серебряные вещи и одежда. Мне не следовало останавливаться перед продажей одежды и серебра, что могло бы прокормить детей и возместить мне за причиняемое беспокойство. Но, конечно, брильянты и золото, особенно известные серьги покойницы с большим солитером, она твердо надеялась видеть, как незыблемое имущество сироток, в надежных руках. Она извещала далее, что эти надежные руки существуют поблизости от меня в лице мадам Кожинской, супруги директора банка, оставшейся на своей даче со всей семьей и в качестве ее подруги охотно готовой послужить сиротам впредь до передачи их имущества родной тетке. Одновременно с этим письмом мадам Кожинская извещалась обо всем происшедшем и, нет сомнения, зайдет ко мне на ближайших днях. Следовали нежные поцелуи, добрые советы, благодарность и подпись.
Я прочитала письмо с недоумением и вспомнила, что забыла написать о грабеже на даче и об отсутствии у сирот какого бы то ни было имущества. Достав из комода узелок, связанный в ту злополучную ночь моими соседками, я развязала его и разложила все, что у нас оставалось: две фотографии умершей, ее обручальное кольцо на цепочке с крестом, документы, несколько писем и фарфоровую чашку с блюдцем, которую я отложила, чтоб у детей осталось хоть что-нибудь на память о последних земных часах их матери.
Не успела я перебрать эти вещи и обдумать письмо, как в кухонную дверь громко постучали. Я оставила все на столе и пошла открыть дверь. Передо мной стояла толстая старая женщина в золотом пенсне, котиковом пальто и повязанной поверх головы черной кружевной косынке. Она оказалась мадам Кожинской. Муж ее заведовал местным чусоснабармом,[7] и она безбоязненно разгуливала в котиковой шубке.
— Мне надо видеть жену бывшего министра Зворыкина, — сказала она, обнажая длинные желтые зубы.
— Она перед вами.
— Ах, простите, вот не думала… Впрочем, времена теперь исключительные. Ну, здравствуйте, очень приятно.
Она разделась не спеша и с сознанием своего достоинства. Потом высморкалась, вынула из саквояжа письмо, села на лучший стул, осмотрелась и приступила к делу.
— Я получила письмо от моей старой подруги и доверенность на получение от вас имущества ее племянниц. Вот тут приблизительный списочек вещей. Дело в том, что, когда сестра моей подруги уезжала, подруга присутствовала при укладке и видела все вещи. Это я говорю, чтоб вы не удивлялись, откуда она знает такие подробности. Подруга пишет, что, может быть, кое-чего не хватает, пришлось продать на жизнь, так чтоб вы не стеснялись, это ведь так теперь естественно! Но чтоб оставшиеся вещи и главным образом серьги с солитером вы вручили на сохранение мне.
Я улыбнулась.
— Милая мадам Кожинская, очень жалею, что должна разочаровать вас. Посмотрите сюда на стол, — это все, что осталось детям от покойницы. Кроме того, есть еще посуда, детское белье и носильное платье, уже совсем изношенное. Все, что было годно в переделку, я переделала для девочек. Но теплого не хватило. Они бегают у меня налегке и постоянно простужены. Я продавала, конечно, только свое собственное имущество.
Она подняла брови:
— Мадам… не знаю имени-отчества, вы шутите, конечно? Вы хотите меня уверить, что вот этот мусор на столе, это все? А где же драгоценности, где… — Она лихорадочно развернула бумагу и принялась читать список предметов, совершенно мне неведомых.
Я пожала плечами. Я напомнила ей о налете бандитов и рассказала подробно, как мне достался узелок.
— Вы можете назвать имена тех дам и сообщить их адрес? Нет? Жаль, очень жаль. Согласитесь, что это странно, более чем странно. Я настаиваю на том, чтоб вы еще раз хорошенько поискали. Наконец, где же дети, позовите детей, они все-таки знают что-нибудь, могут засвидетельствовать…
Я открыла форточку и позвала Люсю и Валю, выкапывавших у нас из грядки последнюю картошку. Они прибежали и остановились в дверях, загорелые, гладко остриженные, в дырявых башмаках и куцых кофточках, сшитых мною из материнской юбки. Руки и коленки у них были в земле. Мадам Кожинская ахнула:
— Да какие же они… Вот не ожидала. Вот могу вам сказать… Несчастные, несчастные дети. Из такой богатой семьи… Дети, вспомните, у вашей мамы были в ушах серьги, хорошенькие такие, с камушком, который сверкал, как огонечек. Куда делись эти серьги, кто их взял?
Люся и Валя слушали Кожинскую с недоумением, но, когда она заговорила с ними о покойной матери, схватили друг друга ручонками и расплакались. Кожинская кинулась к ним, как ястреб:
— Никого не бойтесь, деточки, скажите мне всю правду. Я к вам от тетки приехала, привезла вам пирожков, конфет, все получите, только не бойтесь, скажите мне все, без утайки: где мамины сережки? Где браслетка, часики, кольца, цепочка для часов, меховая накидка, кружевное платье? Кто это все взял — назовите, не бойтесь, он вам не повредит, мы его в тюрьму посадим.
Бедные дети вспомнили ночь налета, страшную ночь маминой смерти и рыдали теперь навзрыд, прижавшись друг к другу. Я не могла смотреть на это издевательство и схватила Кожинскую за локоть.
— Вы растравляете им рану! Что вам нужно от них? Разве я не сообщила вам все подробности?
— Не смейте хватать меня за локоть! — взвизгнула вдруг Кожинская, потеряв всякую сдержанность. Пухлое лицо ее исказилось вульгарнейшей бессмысленной злостью. — Кто вы еще такая, чтоб дотрагиваться до порядочных людей… Вы мне ответьте сперва, где их имущество. Налет, налет — нашли дуру! У меня у самой три обыска было, однако ни одного кольца не нашли. Так я и поверю, чтоб у вас у всех не хватило сообразительности спрятать драгоценности. Фу, а еще дама из общества, фу-фу-фу! Лучше отдайте все, а не то мы с мужем доведем до сведения, и вы поплатитесь!
Я слушала, подняв руки к вискам. В сознание медленно, медленно просачивалось все, что она кричала. Она винила меня в воровстве. Она пришла требовать от меня имущество двух несчастных нищих сироток, брошенных на голодную смерть. Я посмотрела на свои распухшие, израненные руки, искалеченные пальцы, почерневшие ногти, шившие, стряпавшие, стиравшие белье сыпно-тифозных, и, не находя слов, впивала ее крик.
— Убирайтесь! — истерически вырвалось вдруг у Люси. — Уходите вон, вон, не смейте трогать Алиночку!
Она подбежала ко мне и уткнулась головой мне в юбку; Валя кинулась за сестрой. Я опустила руки на их головки.
— Посмотрим, — прошипела Кожинская, повернувшись к дверям. Но вдруг вернулась, схватила со стола крестик и обручальное кольцо, крикнула еще раз «воровка» и скрылась.
То, что я испытывала, походило на действие медленного яда. Сперва только ожог, чувство невыносимого внутреннего жжения. Потом все сильнее, до дурноты, до обморока, до выворачивания внутренностей. Я не могла быть дома, мне надо было дышать, бежать, сказать кому-нибудь. Ужас обваливался на меня каждую минуту, как крыша дома, начавшего разрушаться. Я перебегала от него с места на место, с мысли на мысль. Как была, без платка, я ринулась на улицу, к аптекарше.
День был грязный, пасмурный. Улицы пусты. На церковной паперти старуха богоделка по привычке сослепу протянула руку за подаянием. Я не выдержала, остановилась возле нее и расхохоталась истерически. Хохот перешел в рыдание. Она потянула меня к себе за юбку, и бессознательно я опустилась вниз, на сырые каменные ступени.
— Охо-хо-хо, молодаюшка, знать, тебе не легче нашего. Посиди туточка, поплачь в полную волюшку… Вот так. Жизнь-то, милая, не на сахар с маслом отвешивали. В старину-то мне умные люди, бывало, говаривали: терпи, говорили, Христос терпел и нам велел… А сейчас я по-другому: терпи, говорю, народ терпел и тебе велел… Я ведь помню тебя, молодаюшка, помню. Даром что глазами слаба, а всех помню. Ты в шелках ходила, под зонтиком. Что ж, миленька, делать-то, теперича поплачь-поплачь да скажи про себя: народ терпел и мне велел!..