С купчиком в кают-компании сидело много народу и по мере рассказа набилось еще больше. Возле Ильи Николаевича сидел знакомый ему учитель, слывший у себя в уезде философом. Он был из духовного звания, по фамилии Назаретский. Пока публика, слушая, заливалась хохотом, он сказал Ульянову:
— Типичный пример, когда жизнь в государстве опережает свою государственную бюрократию. Прежде чем крестьян освободить, надо было пересмотреть наши чиновничьи порядки, создать нумерацию на бланках, контроль над ними, вообще реформировать управление, подготовить его к новым житейским фактам.
Илья Николаевич задумался тогда над этой фразой, — «жизнь опережает бюрократию», — мысль была правильная. И в своем деле, в деле инспекции народных школ, разве не встретил он то же самое? Инспектировать случалось пустое место, а деятельность инспектора переходила в строительство, в созидание на пустом месте!
Как ни странно было такое совпаденье, но с этою же примерно мыслью встретился он и в поезде, когда, покончив со всеми делами и получив на руки деньги и бумаги, сел в Нижнем Новгороде в делегатский вагон, где полно было едущих на Выставку. Вагон был второго класса, с мягкими, обитыми бархатом лавками, но не «купированный», как сказали бы сейчас, а скорей схожий с нарядным общежитием. Кондуктор, сидя на корточках в тамбуре, раздувал самовар, едущие вынули и разложили по столикам провизию. Илья Николаевич, давно прикончивший взятое из дому, с удовольствием принял предложение своего земляка по Симбирску, преподавателя военной гимназии, Алексея Прокофьевича Покровского, с которым только сейчас познакомился в вагоне, — и перешел за переборку в соседнее отделение, где на койках уже сидели, притеснясь друг к другу, инспекторы и учители Казанского округа, тоже командированные на Выставку в одно с ним время, — на июль. Здесь он впервые услышал и смехотворную историю с Перовым, рассказанную, впрочем, без хохота: почти все пассажиры везли в бумажниках командировки, выданные министерством, и щедро отпущенные на командировку министерские деньги.
Только один молодой уездный учитель, с большим открытым лицом, опушенным чуть ли не по самые брови кудрявой русой бородкой, с близорукими серо-голубыми глазами и в пенсне, которое он большей частью снимал и ленточкой закреплял на пуговицу своей, крестиками расшитой, малороссийской рубашки, — только он один и повторил на свой лад, сильно упирая на букву «о», запомнившуюся Илье Николаевичу фразу философа Назаретского:
— Случай с картиной Перова, на мой взгляд, типичный. Не то вовсе поражает в нем, что невежественны стоящие во главе русского просвещения, а именно факт, как выросло русское общество в своем просвещении, в самом широком смысле этого слова. Я был мальчиком на побегушках у помещика; после раскрепощения удалось мне, с помощью добрых людей, получить образование, стать учителем. Диплома университетского не имею, но хорошо знаю картину Перова, знаю и других наших художников, люблю музыку, разбираюсь в ней, сам играю на гармонии. Читаю каждую свободную минуту. А самое высокое начальство надомной и над моими уездными и губернскими начальниками, граф Дмитрий Толстой, министр просвещения, не знал, оказывается, Перова и, наверное, не читал тех книг, какие у меня на полке стоят. Ну как же он может управлять просвещением народа, за что, за какие заслуги занимает этот пост? Может ли рядовой учитель, как я, уважать такого начальника? А без уважения к власти, знаете ли…
— Тише, тише, — остерегли вокруг.
— Без уважения к власти недалеко и пошатнуться ей… — продолжал он, не обращая никакого внимания на остереженья: — Я понимаю так: диспропорция установилась и расти стала. Диспропорция между просвещенном общества и просвещением правителей, — общество вежественно, правительство невежественно.
— Да вы агитатор, — сказал, обращая все в шутку, Покровский. — Чай несут, давайте, господа, ваши кружки.
Кондуктор, пыхтя и раздувая пышные кавалерийские усы, внес огромный самовар и установил его прямо на полу, не доверяя откидному столику.
— Возьмите курочку, — жена сама жарила, — угощал Покровский Илью Николаевича.
Достали дорожные баульчики и саквояжи, как говорили тогда. Появилась на бумажках и на фаянсовых тарелочках всевозможная снедь, запахло крепким заварным чаем, зазвякали о стаканы и кружки серебряные ложечки, помешивавшие сахар, и захрустел сахар в зубах у тех, кто пил чай вприкуску.
Налил себе чаю и учитель, обросший русой бородкой. Его звали Новиков, Семен Иванович, и был он чистейшим волжанином, родом из Саратова.
— Вот, к примеру, из истории, — возвысился над легкими звуками чаепития его окающий молодой говорок, — время Петра, преобразователя Руси. Поставьте на одну доску Петра и тут же рядом с ним русское общество, — именитых бояр, едва имя свое на документе ставящих, сыновей их, Митрофанушек, всевозможных дурней-приживалов, забитых деревенских крепаков, пьющее духовенство, — чуете разницу? Петр в окружении умных людей, отовсюду, где можно, им званных, выискиваемых, уважаемых, как царские сотрудники. И тут же боярские хоромы, где шутихи и барские барыни вертятся, господ развлекают. Я читал. Да и слышал о помещиках от стариков, от собственного деда… Такая власть на голову выше собственного общества, от нее можно поучиться. А теперь возьмите наше время, наших дорогих заступников народных, писателей русских, коими гордится наша земля, журналы ежемесячные — ведь как высоко берут они, какой тон задают!
— Вот что, молодой человек, — сказал Покровский, — видно, что вы готовились к юбилею царя Петра. Это очень похвально. Однако ежели вы такими речами просвещаете в классах учеников своих, — если не ошибаюсь, четырехклассное училище у вас там, — так ведь не надолго вас хватит. Не надо этого, от души говорю. Вот тут с вами в вагоне господа инспекторы сидят, они за такие речи по головам не гладят.
Илья Николаевич, примостившийся в уголку, подняв колени, и быстро, со вкусом, отхлебывавший из кружки, улыбаясь, отозвался:
— Нет, отчего же, господин Пок'говский, отчего же… Только вот, — и он обернулся к густо покрасневшему и насупившемуся волжанину, — не совсем п'гавильно пг'едставляете вы себе общество. Мы с вами получили образование, нам посчастливилось. А какое множество осталось во тьме, и какая же это тьма! Обернитесь вокруг. Наше с вами дело учить, учить народ, свет нести в деревню. Наше с вами дело приобщать его к тому, что вы обществом называете. А ведь этого общества на Руси — горсточка. Го'гсточка, милый вы человек!
Ночь подошла, но спать ему не хотелось, — вторая ночь без сна. Радостное волнение от предстоящего не давало Илье Николаевичу устать и захотеть лечь. А уже разошлись мало-помалу собеседники, заснул или сделал вид, что спит, повернувшись спиной к ним и подобрав ноги, надолго обиженный Семен Иванович, спали на других лавках. Но Алексей Прокофьевич Покровский прошел вслед за Ульяновым в его отделенье и присел рядом с ним на койку. Ему приятно было слушать торопливый, как-то по-молодому возбужденный говорок Ильи Николаевича, смотреть бумаги, извлекаемые из сумки, пытаться даже в слабом, красноватом свете керосиновой мигалки прочесть в них что-нибудь. То были многочисленные вырезки из газет, полученные проспекты и объявления, взятая в Казанском учебном округе программа «Педагогических чтений», — все с Выставки, о Выставке, для Выставки.
«Педагогические чтения», задуманные Милютиным и подготовленные усилиями его помощника Исакова, были, в сущности, гвоздем познавательного раздела Выставки. Илья Николаевич, обдумывая время своей командировки, выбрал три первые июльские недели главным образом ради этих чтений. На эти же чтения выхлопотал он командировки и четырем своим народным учителям, выехавшим в Москву на несколько недель раньше. Предполагалось, что чтения эти будут интересны отнюдь не только для народных учителей, но и для самих инспекторов и педагогов городских гимназий. Они должны были познакомить их с новейшими приемами обученья и разложенными тут же, на кафедре, прикладными пособиями для школ. Но Илья Николаевич, еще утром, дважды, внимательно, прочитавший печатный проспект «Чтений», был как-то озабочен. Он уже успел охарактеризовать их Покровскому одним, повторенным дважды, словечком «абстрактно, абстрактно!».