— Возьмите и вы свой, да пойдем к вам. А то родителей разбудим.
И когда Чевкин, не совсем понимая его, захватил тарелку с ужином, Жорж расположился за его письменным столом, предварительно закрывши дверь в столовую. Ему хотелось говорить, он был полон какого-то внутреннего протеста, с которым просто нельзя ложиться в постель, все равно до утра не заснешь, — это он знал по опыту.
— Вот вы вчера в три голоса сообщали мне новости. Я потом, в одиночку, закрыв глаза, представил себе: три разных человека, — интеллигент, домовладелец, бедная чиновница в роли служанки, — мать и отца я почитаю за одного человека, да она почти и не вмешивалась в разговор, — три сословия, — служилое, купеческое, ученое, и эти представители трех сословий дают мне отчет о прошедшем годе или полугодии, не важно. В чем их отчет заключается? Что можно из него об этом полугодии узнать? Я вспоминал, вспоминал и видел перед собой только природу, только стихию, — извержение вулкана, разлив воды, грозу, змею, медведя, — ну и мертвый предмет, пушку. Все же людское как-то было на этом фоне дополнительным и не историческим, что ли. Царь на охоте мог быть не Александром Вторым, а Александром Македонским, жители Сан-Себастиано могли быть жителями Помпеи, змея — ну это прямо из древней мифологии, разве что пушка Круппа, да и то не в своей современной функции, а словно бы две тысячи или три тысячи лет назад в Египте, где рабы тащили камень для пирамиды и под тяжестью его смерть нашли… И это в год дела Нечаева!
— Что вы хотите этим сказать?
— А вот что. Никто из вас… нет, я лучше примером отвечу. Вы видели вчера моих товарищей, они ко мне заходили. Ненадолго, а так, на минутку. И я ездил по разным знакомым, тоже ненадолго. Не то что сидеть за столом часами и беседовать, — виделись почти на ходу. От них я тоже узнал хотя бы такие факты, — с нового года в Петербурге стала выходить газета «Новое время» — без предварительной цензуры! Как будто послабление, прямо объявляется — без предварительной цензуры. И тут же газета «Голос» закрыта на четыре месяца — из каких соображений? Почему одни печатные органы должны проходить предварительную цензуру, а другие гласно, даже громогласно от нее освобождаются? Не в двух разных странах, а в одной и той же стране?
— Да, да, я знаю, — подхватил Чевкин, вспомнив, что еще в январе читал об этом, — и военный министр Милютин, как у нас говорили, выступал с возражением, что этого нельзя делать, но его не послушали.
— Дело тут не в нашем благовоспитанном Милютине, дело в системе, — какая-то политическая семейственность на людях: одному пай-мальчику пирожок, другого сорванца в угол. А раз на людях, — как будет реагировать общество? Как этот факт воспитывает общество? Допустим, что есть вкусы или убеждения у людей, у одних честно-правительственные, они верят в курс правительства, у других антиправительственные, они сомневаются в нем. И вот газета «Новое время»; она фаворитка, ей привилегия. Не получат ли честно-правительственно мыслящие оттенок подлости от этой привилегии? В глазах других людей, в собственных, наконец, глазах? Это получается в итоге системы, это воспитывается… Вот если б за правительственные идеи, как за прочие, в отдельных случаях, когда они обществу или народу урон наносят, — тоже в угол ставили вместо пирожка, тогда честность каждого убеждения зависела бы от пользы обществу, то есть ее не стали бы подозревать…
— Ну, вы запутались, — каждое государство дает привилегии тем, кто поддерживает его устои. Уж если разбирать философски, надо рассматривать устои, какие они, справедливые или несправедливые…
— Вы правы, я запутался, перешел в абстракцию. А справедливых устоев государства сейчас в Европе нигде нет и не в том дело. С чего я начал? Да, с примера. Я хотел сказать, что мои знакомые тоже сообщили мне новости, но имеющие исторический характер, знак истории, общественное значение. Это именно то, что характеризует данное состояние общества на Руси. Да не только об этом. Мы говорили о новом курсе политики, о взглядах царя на Пруссию, Во французскую оперетку царь ходит, а Францию ненавидит. Он Франции боится, готов стереть с лица земли, как бы этот подлюга Тьер ни извивался… Вот уж змея, отнюдь не тайваньская… Меня тоже знакомые спрашивали, — читал ли я третий том протоколов допроса коммунаров, он здесь недоступен. И я тоже отвечал своими новостями. Я, разумеется, читал третий том «Парламентского следствия о революции восемнадцатого марта», — одних детей, обвиненных в коммунизме, от десяти до шестнадцати лет, шестьсот восемьдесят один человек, женщин около двух тысяч. Луи Блан до хрипоты требовал помилования, — помилованья, хотя их увенчать надо было, по-моему, — шли на смерть, стояли насмерть именно за эти самые справедливые устои, о которых вы сказали, а Тьер ответил Луи Блану: «После суда». Понимаете весь иезуитизм ответа? Исторически осудить, сперва, а потом пусть на милость сдаются. И, видимо, именно коммунары насмерть запугали вашего Александра. Он сейчас в зените восторга, победу празднует…
— Да откуда вы это знаете? Народ любит царя, я сам своими ушами слышал, как о нем говорят. Он простой, добрый, доступный, наконец, он в историю войдет как освободитель крестьян. Вы рассуждаете, как лафонтеновский волк: я прав, потому что голоден… Он злодей, потому что царь…
— Ох, Федор Иванович, и зачем только я с вами разговариваю. Вы совершенно дитё малое, если бессознательно не притворяетесь для собственного спокойствия души. Знаете, есть такое святое притворство. Я познакомился в Бельгии с одним немецким поэтом, ненавидевшим царя поэзии, Гёте, — в ранней молодости он знаком был с Гёте. Он мне как-то сказал — олимпиец все видел, все понимал, он превосходно понимал революцию и ее надобность, и фальшь всех этих званий, всех этих фон-баронов и эрцгерцогов, и даже отлично понимал, что смешон сам со своими чинами и свеженьким дворянством, — но Гёте притворялся! Перед самим собой притворялся! Понимаете, чтоб сидеть и дописывать Фауста и минералы собирать. И воображал, что своей строчкой об осушении гнилых болот во второй части Фауста больше сделал для уничтожения остатков феодализма в Европе, нежели все революции в мире.
— А может, и вправду больше сделал… — задумчиво протянул Чевкин.
Жорж вскочил и стал ходить по комнате. Удивительно, до чего он, бельгиец по отцу, европеец по образованию, чувствовал себя русским по матери, когда начинал спорить. «Растекается по древу», — где это сказано, в какой русской летописи. Вот уж именно тотчас начинал растекаться по древу, словно смоляные капли весной, и терял начальную мысль. Конечно, это зависит и от собеседника, с такой квашней, хоть и милый он человек, как этот, Федор Иванович, просто невозможно спорить, сворачивает, словно стрелка магнитная, все на возвышенное да наивное… Ну о чем я хотел сказать, что меня беспокоило? С чего взъелся? Да!
— Федор Иванович, — остановившись, сказал он совершенно спокойным и твердым голосом. — Знаете вы, чем ваш царь-миротворец занят сейчас? Войну он готовит, вот что. Спит и во сне видит Константинополь. Францию с плеч сбросил, Черноморский флот восстановил, разослал своих эмиссаров в Вену и в Лондон, чтоб англичанам и Австрии зубы заговорить, а сам готовит новую войну с Турцией. Будет русский флаг над Царьградом! Вот чем мечты этого миротворца заняты. Опять серую шинель на убой, опять матросские бескозырки под пушку, опять голод, холера, налоги, патриотический газетный визг — и с самой черной реакцией, с ненавистной всему миру Пруссией, нежности дипломатические. За счет всего своего народа…
— Егор Львович! Федор Иванович! — Юркая фигурка Варвары Спиридоновны, с накинутой поверх бумазейного капота шалью, бочком протиснулась в дверь. Она давно хотела прекратить этот ночной разговор, ставший очень громким. Ей было известно, что дворник-татарин пребывал на кухне у кухарки. Он, вместе со многими московскими дворниками, получил от управы распоряжение, — смыть этот конфуз на воротах «От постоя свободен», оставшийся с незапамятных времен, хотя постои давным-давно отошли в прошлое. А вот фамилии домовладельцев, — грозно вещал этот же приказ, — не везде проставлены и кое-где стерлись от дождей, их требуется четко выписать. «У нашего барина все, как надо», — пришел сказать дворник и что-то уж очень долго рассказывал кухарке о приказе. Варвара Спиридоновна в это не вмешивалась и мадам Феррари не говорила, опасаясь дворника, — от дворников всего можно ожидать, все они состоят… И не дай бог услышит такой разговор про царя!