— Сходи водицы попей, — любезно повторил Тимофеевич.
Я вжался спиной в угол, глядя на капитана со страхом, потому что мгновеньем раньше явилось мне подозрение — он ли это в действительности? Не вздумалось ли какому–нибудь гуманоиду–шутнику преобразиться в Тимофеевича и посмеяться надо мной?
Сосед посмотрел на меня с тревогой:
— Что на тебя нашло, Серега?
— Со мной все в порядке, — ответил я, вставая и отряхиваясь, — а вот что с вами, не пойму?
— Я же говорил, что ты меня не поймешь, — усмехнулся он. — Мал еще.
Его слова задели меня за живое, я намеревался возразить так: в отношении житейского опыта я вам, само собой, не ровня, а вот что касается порядочности… но вместо этого произнес:
— Так значит, этот безбровый был здесь не только за тем, чтобы лечиться?
Учитель утвердительно кивнул.
— Но почему же он не решился, не предложил?
— Они проницательней, чем ты думаешь. Вовсе не обязательно беседовать с тобой на эту тему, чтобы понять, сколь ортодоксальных взглядов ты придерживаешься.
— Нет, вы скажите, что его остановило? — упрямо стоял я на своем.
— По–моему, я выразился определенно, — ответствовал учитель, — но если ты настаиваешь… Впрочем, как раз мне сейчас нет необходимости говорить — ты сам объяснишься.
Я недоуменно поднял брови. Тимофеевич испытывающе воззрился на меня, говоря:
— Разве ты не намереваешься отговорить своего капитана от нелепой затеи?
— Не могу поверить, что это не очередной ваш розыгрыш, — признался я.
— Нет, это не розыгрыш, — ответил учитель спокойно.
Я помолчал. Уже в начале разговора я почувствовал, что Тимофеевич говорит всерьез как о бесповоротно решенном деле, может быть, поэтому у меня не возникло желания удержать его, хотя он этого ожидал, — я думал о другом. Я не понимал, как можно покинуть, вероятно навсегда, эту землю, этих людей, какими бы несовершенными они ни были, эти горы, это небо, эту жизнь наконец, я не понимал, что его так разозлило. Ведь для того, чтобы решиться на такой шаг, одного недовольства мало.
— А как же ваши родители?
— Родители? Видишь ли, они всегда обходились без меня.
Я вновь замолчал.
— Кажется, все сказано, — заметил Тимофеевич. — Я как–то иначе представлял эту нашу беседу, в ярче выраженных дружеских тонах, что ли, — он полуобернулся к двери, намереваясь оставить меня.
— Нет, не уходите, — попросил я. — Мы ведь уже не увидимся, — необъяснимая жалость тронула мое сердце. — Я хочу вам что–то сказать.
— Что же? — Григорий Тимофеевич с любопытством и даже с долей иронии воззрился на меня. — Что ты хочешь сказать мне?
— Не знаю, — поник я головой.
— Если в этой жизни у меня ничего не получилось, могу я попробовать что–то сделать в другой?
— Не знаю, — ответил я не поднимая головы.
— Вот видишь, — проговорил учитель так, словно только что я согласился с ним.
Он шагнул к порогу. Он ушел.
Мы не сказали друг другу всего — это я знал определенно. Опрометью я кинулся к окну, распахнул его в неудержимом стремлении окликнуть, остановить Тимофеевича — и вдруг увидел учителя, выходящего из подъезда в сопровождении двух чуже–звездных гостей. На мгновенье он замер, спиной ко мне, чтобы накинуть капюшон, и пошагал дальше под мелким сеющим дождем. Гуманоиды шли поодаль, с неприкрытыми головами. В этот час поселок был пустынен. Я стоял возле окна и смотрел им вслед, пока очертания всех троих не размыл дождь.
* * *
Это было? Было ли это? Со мной ли это было? По ночам меня посещают бесплотные видения, сознание мое беспокойно, и я существую на той грани, за которой утрачивается уверенность в реальности. Разумеется, я не показываю виду, никто не догадывается, что происходит со мной, никто не подозревает, что я принадлежу двум мирам. В общении я улыбчив и приветлив.
Олька тоже ни о чем не знает. Как ни странно, меня по–прежнему влечет к ней. Да, мы встречаемся. Но когда она уходит, я спрашиваю себя — с ней ли я только что был? Иногда на меня находит такое, что я начинаю сомневаться и в собственной реальности. Впрочем, я не рассказал о том вечере, после которого началась моя вторая жизнь. Его я запомнил до мельчайших подробностей.
Я вернулся из техникума довольно поздно. На улице было еще светло, но, войдя в подъезд, я споткнулся о ступени, чуть не упал — помню, меня еще удивило: отчего такая темень в подъезде, лампочки, что ли, вывернули? Помню, меня поразила тишина на лестничных площадках — обычно, когда поднимаешься, слышишь шум, гам за дверьми, а тогда было тихо–тихо, я еще подумал: какой–нибудь интересный фильм, что ли, показывают? Подойдя к двери квартиры, я оглянулся на соседскую — уже пару месяцев пустует жилище физрука, но никто об этом не знает, может быть, лишь в домоуправлении начинают подозревать неладное из–за неуплаты. Я приложил ухо — безмолвие за дверью, ничьего голоса не слышно, вот уж в чем не может быть никаких сомнений. Я даже стучаться к нему не стал — зачем? Все равно никто не откроет. Кажется, в тот момент я подумал — хорошо, что его нет. Я постоял недолго возле его двери, почему–то не решаясь уйти, какое–то безотчетное чувство удерживало меня здесь. Наконец достал ключи, отворил замок и вошел к себе. Первое, что сделал затем, — снял куртку и повесил ее на вешалку в прихожей (вешалка у меня такая оригинальная, в виде орлиного клюва), я мимолетно отметил ее необычность. Потом сменил обувку и, в тапочках, повалился на тахту. Не знаю, спал ли я — ни усталости, ни слабости, ни радости, ни печали, уже давно ничего я не чувствовал. Мною владело ощущение утраты, чего–то невозвратимого, и самое неожиданное, — это ощущение влекло за собой потерю резона моего дальнейшего существования. А ведь был, был смысл! И вот он утрачен… Повторюсь, я пришел к этому внезапно и поначалу был нимало обескуражен, а потом испытал потрясение. Наверное, тогда что–то начало ломаться в моей жизни, но давал ли я себе отчет? Сегодняшний вечер представлялся рядовым в монотонной череде ему подобных. «Бог с ним, со смыслом!» — решил я. — Главное — жить, главное — быть; вот то, без чего все остальное бессмысленно. Ведь хорошо, даже чудесно, что сегодняшний вечер неотличим от вчерашнего — как иначе обрести покой, желанную уверенность, которой сопутствует сознание собственной значимости, своей жизненной силы. Да, выход обретен — в покое, в утилитарности, в однообразии, несущем, может быть, высшую красоту! Я поднялся, укоряя себя за приступ депрессии, и двинулся на кухню. Там надел фартук и принялся нарезать лук на доске; не знаю, что заставило меня в какой–то момент глянуть в окно — повернул голову и увидел мусорные баки во дворе, копошащихся в песочнице детей, потом мой взгляд снова упал на доску, на которой хрустела и сочилась под ножом луковица, а перед глазами по–прежнему стояла картинка в окне, и вдруг обнаружилась в ней одна деталь, заставившая меня вновь обернуться. В волнении я подошел к окну — эта девушка в спортивном голубом костюме, в кроссовках, с огромной алой сумкой за плечом… да, Олька, как же я сразу не разглядел ее. Она уходила по асфальтовой дорожке к дому напротив, в котором жила. Я бросился на балкон, второпях позабыв снять фартук.
— Олька! — окликнул я ее.
Она обернулась и тотчас засмеялась, махнув длинной гибкой рукой.
— Привет домохозяину!
— Ты откуда? — спросил я громко.
Дети в песочнице прекратили играть и глазели на нас.
— С тренировки.
— Какие планы на вечер? — произнес я, не убавив голоса, не смущаясь тем, что мы привлекаем внимание.
— Никаких, — ответила Олька.
— Зайдешь ко мне? — спросил я обрадовано.
— Зайду, дай переодеться, — быстро и тише проговорила Олька, снова махнула рукой и направилась к подъезду.
Вскоре она была у меня — в попсовых шмотках, на голове прическа «взрыв на макаронной фабрике», притащила кипу итальянских журналов, завалила ими тахту и погрузилась в изучение чужой красочной жизни. Мне, конечно, тоже было интересно: роскошные автомобили, бассейны с бирюзовой водой, длинноногие девушки в шезлонгах на песчаной косе, рестораны в сиянии вечерних огней, — поначалу я не догадался спросить, откуда у нее эти журналы, и сделал это, когда мы уже сели за стол пить горячий шоколад.