Я пошагал восвояси. Дома мне пришла мысль написать записку такого содержания: «Григорий Тимофеевич! Убедительно прошу Вас немедленно известить меня о Вашем возвращении. В противном случае буду вынужден сообщить в милицию о Вашем исчезновении». Перечитав записку, я остался чрезвычайно недоволен ею: ну, во–первых, какой–то канцелярский бездушный слог, а во–вторых, если так можно выразиться, в смысле смысла получалась совершеннейшая околесица — когда случится это возвращение, ежели оно уже давно должно было состояться, что и подтверждала полученная ранее записка, которую опустила в ящик, с большой долей вероятности, рука самого Григория Тимофеевича. Точнее сказать, факт возвращения нашего капитана состоялся, но вроде бы не совсем, иными словами, Григорий Тимофеевич, без сомнения, был в городе, перебросился словцом с Майей Иосифовной, но с той поры его никто не видел. Я спустился на первый этаж, бросил несуразную записку в почтовый ящик исчезнувшего соседа, затем стал ковырять ключиком в замке своего почтового ящика, открыл дверцу, взял газету и поднялся наверх. Вода в чайнике уже закипела, я сделал несколько бутербродов, положил газету перед собой и, вяло прожевывая, пробежал глазами передовицу; потом развернул страницы и увидел вчетверо сложенный листок — тупо уставился на него, проглотил кусок… «Уехал на компрессорную станцию за кислородом. Г. Т.». Прочитав это, я мог с уверенностью констатировать лишь одно — ум у меня зашел за разум, я запутался окончательно и ничего не мог взять в толк. Что ему понадобилось на компрессорной станции? Заправить баллоны кислородом? Но с какой стати Тимофеевич решил заняться сварочными работами? Ничего не понимаю.
Само собой явилось решение: ни о чем не думать, не гадать, отогнать всяческие мысли и ждать, покуда все не прояснится. Чтобы развлечься, я решил сходить в кино.
Я вошел в фойе кинотеатра, где было уже довольно многолюдно. Снизу, из туалетов, тянуло табачным дымом, и этот запах явственно ощущался даже в баре. Я заказал чашку кофе и рюмку ликера. Девушка за столиком напротив, сложив губки гузкой, через соломку отпивала кофе–глиссе, а на лице у нее было такое сосредоточенное выражение, точно она решала в уме какое–то дифференциальное уравнение.
— О чем вы задумались? — спросил я как бы невзначай.
Она мельком взглянула на меня и ответила строго:
— О том, как сделать, чтобы такие нахалы не приставали.
— А вы ходите не одна, с другом, — посоветовал я.
— Как раз вот он идет, — бросила она не без иронии, быстро встала, кинула скомканную салфетку в фужер и направилась навстречу высокому блондину в дурно пошитом коричневом костюме.
Через минуту по внутреннему селектору пригласили зрителей в зал. Следом за всеми поднялся и я.
Кадры фильма энергично живописали победу студента сельскохозяйственного техникума над бандой браконьеров, успешно вершивших свои кровавые дела до той поры, пока студент не прибыл на отдых в родную деревню по соседству с заповедником. Занимаясь разгромом банды, студент мимоходом изобличил местного пенсионера–самогонщика, разбил сердца двух девиц и одной вполне зрелой и сознательной женщины, заведовавшей сельской библиотекой. Кому по замыслу режиссера должны были сочувствовать зрители: смельчаку–студенту или же одинокой несчастной библиотекарше — осталось мне неведомо, потому что глядел я на экран одним глазом, мысли мои были заняты другим.
Выходя из кинозала, я заметил Бориску — плечи и кудлатая его голова возвышались над малорослой толпой. Я подкрался сзади и сделал подсечку — Бориска едва не растянулся на асфальте, очки слетели с носа.
— Чуть не разбил, — пробормотал обиженно Бориска, — оправа, между прочим, фирменная, во — поцарапал, — и протянул мне очки, тыча пальцем в царапину на дужке.
— Как отдохнул? — спросил я, когда мы присели на скамейку.
— Ничего, — бабкину дачу в Карелии достраивали. Дачка получилась чики–чики, с камином; следующим летом баньку там ставить будем, прямо на берегу озера, только уже без меня обойдутся.
— Это отчего?
— Хипповать я решил, Серега. Осенью в Таллинне будет рок–фестиваль, я пешим ходом туда похиляю.
Отчаливаю, так сказать, от родных берегов. Месяца за два доберусь.
— Ну давай–давай, — сказал я, не зная, как отнестись к его планам, и прибавил: — Ты, случайно, Ольку не видел?
— Она в начале сентября собиралась вернуться, — ответил Бориска, — а может, уже вернулась — не, не видел я ее.
— Спасибо за информацию, — я положил ладонь на колено Бориски. — Будешь уходить, загляни ко мне — попрощаемся.
— Если предки будут спрашивать — ты ничего не знаешь.
— Само собой.
— Я им открытки буду посылать — чтоб через милицию розыск не объявили.
— Разумно, — я встал, сказал: «Покеда», — мы пожали друг другу руки и разошлись.
Я направил стопы в сторону площади, откуда доносились марши духового оркестра. Шла репетиция праздника 1 сентября. Шеренги мальчиков и девочек то приседали, то вставали, синхронно взмахивали руками и вдруг перебегали с места на место, повинуясь взмахам флажка в руке худощавого паренька на трибуне. Я вовсе не собирался отрывать Фариза от дел (в прошлом году Фариз закончил культпросветучилище и теперь занимался организацией массовых праздников в поселке) и хотел по кромке обойти площадь, но массовик окликнул меня. Когда я взошел по ступеням на задрапированную кумачом трибуну, Фариз взмахнул флажком и спросил:
— Григорий Тимофеевич–паша видел? Я отрицательно покачал головой.
— Жал, — опечалился Фариз.
— А зачем он тебе?
— Праздник вдвоем сделаем. Один тяжело.
— Понятно. Если я его увижу, обязательно передам.
— Слушай, передай, что я его очень жду.
Я постоял на трибуне, оглядывая панораму площади, и потом спустился.
Войдя в подъезд, я вновь заглянул в почтовый ящик, но ничего там не обнаружил. В голове моей за время прогулки сложился перечень дел, которыми совершенно необходимо было заняться, из них самым неотложным являлась уборка. Вытряс половики, вымыл полы тремя водами, протер пыль; все это отняло час, и немного погодя с заметно приподнятым настроением взялся приготавливать ужин. Я помешивал ложечкой клокочущий бульон и думал об удивительности и необычности моего положения, в которое поставило меня знание величайшей тайны, но не меньше удивляло мое спокойное отношение к происшедшему. Вместе с тем я был уже не тот, чем, скажем, неделей раньше. Мы пытаемся в соответствии со своими идеальными представлениями изменить этот мир, не замечая того, что сами скорее меняемся под его влиянием. Мы говорим — возраст, подразумевая под этим и кое–какой житейский и духовный опыт, но ведь все это вместе взятое есть констатация и отражение длительности, но отнюдь не интенсивности воздействия внешнего мира. Вот и я в последние дни столкнулся с таким, что, может быть, составляет пик моего опыта и уже никогда не повторится, оставшись ярким мазком на равнотонной панораме прожитого. Тут я представил, сколь захватывающе увлекательна и стремительна их жизнь, сопряженная с неизвестностью и прелестью открытий, и вдруг страшно позавидовал им и пожалел себя. Но эти чувства были мимолетны, вспорхнули и исчезли, точно легкокрылые птахи… Перед тем как лечь в постель, я написал письмо родителям, запечатал его в конверт, затем зажег торшер, взял с прикроватной тумбочки книгу, накрылся до подбородка верблюжьим одеялом (тем самым, из которого некогда Григорий Тимофеевич намеревался сотворить парус) и читал допоздна, все более рассеянно, пока не заснул, позабыв выключить торшер.
…Не знаю, как я услыхал этот тишайший стук в дверь. Наверное, сон мой был не крепок, тревожимый матовым разлитым по комнате полусветом торшера. Кто–то деликатно, но настойчиво продолжал постукивать костяшками пальцев по внешней стороне двери.
— Сейчас, — пробормотал я, отыскивая шлепанцы.
Подойдя к двери, я спросил:
— Кто там?
— Это я, Серега, — ответил голос капитана. Я включил свет в прихожей и отворил.