Тридцать восемь мин еще ерзали на рельсах, терлись боками в расслабленной швартовке креплений, и только сейчас люди заметили, что чехлы над ними были разодраны осколками. Но храбрецам всегда чертовски везет – это уж старая истина.
4
На подходах к Либаве он попросил к себе Дейчмана.
– Леон, – сказал ему Артеньев в штурманской рубке (без свидетелей), – после того, что произошло на мостике, следует потушить то, что случилось у тебя в котельных… Ты это понимаешь?
– Я все понимаю, но лезть в низы обратно не хочу. Зачем? Чтобы мне опять намяли карточку за мою фамилию?
– Тогда ты не понимаешь… Фон Дена с его предательством хватает «Новику» уже выше мостика! Если обнаружится и твоя беда, матросам припишут большевизм, команду «Новика» могут расформировать. А команда уже сплавалась, и нельзя эсминец выбивать из ритма войны… Теперь осознал, дружище?
– Я… боюсь, – признался механик.
– Боязнь своих подчиненных – это такая болезнь, которую лечат отстранением от службы. Не вылечишься – спишут!
Эсминец легко клало на борт, потом волна перекладывала его на другой борт. Внизу что-то громыхало, и Артеньев не сразу догадался, что это ветер колотит брезенты спасательных шлюпок.
– Ну! – строго прикрикнул он на друга. – Решайся!
– Какая сволочь, – вдруг заговорил Дейчман, – осмелилась перетолмачить с немецкого на русский мою поганую фамилию? Впрочем, я понимаю – меня бы никогда не ударили, если бы не эта история на мостике. Как только до котлов дошло, что у вас там стряслось, меня сразу и треснули. А знаешь, кто меня бил?
– Не надо фамилий. Истории возбуждать не будем.
– Но это так гнусно. Меня били, а я кричал им, что мой дед – крымский врач, а мать – молдаванка… Боже, неужели в такой грандиозной империи не найдется местечка и для инженера Дейчмана, захудалого конотопского дворянина?
Артеньев долго молчал, наблюдая, как по разложенным на столах картам ползал хитрый механический жук – одограф, автоматически записывая на картах все изменения курса корабля. Вот прибор с резким жужжанием передвинул свой карандаш – значит, эсминец уже пошел на разворот к Либаве, скоро войдет в канал фарватера.
– Ладно, – поднялся с дивана Артеньев. – Кочегаров накажем как-нибудь келейно. Отнесись к этому, если можешь, с юмором. Ну, дали в нос. Ну, кровь брызнула. Ну… с кем не бывает?
Явился боцман Ефим Слыщенко, сообщил доверительно:
– Так что смею доложить о человеке за бортом. Все уже в полном ажуре – это Ненюков кувырнулся. Кады боевую сыграли, он по доброй воле, от рундука отвязавшись, шагнул за борт – прямо ко святым угодникам… После него хурда осталась. Домой отсылать, что ли? На деревне всякая тряпка сгодится…
– Отсылай, боцман. Я письмо напишу, что погиб геройской смертью… за веру, царя и отечество!
И как-то все перемешалось в усталой голове. И эта тетка, получившая с войны обрубок вместо мужа; и этот прыжок за борт матроса, ослепшего от бутылки денатурата; и этот рев крейсерского калибра над головой, гнуснейшая подлость предательства командира; а где-то – издалека, из тишины – отзывалось теплом и светом от чистой и здоровой женщины, встреченной случайно.
Артеньев поднялся на мостик. Прошли приемный буй, который подвывал кораблям сиреной, тяжко качаясь на волнах.
– Сразу, как отдадим якоря на рейде, всех господ офицеров прошу в кают-компанию…
***
Два якоря-холла, грохоча звеньями цепей, зацепили «Новик» за грунт либавского рейда.
Фон Ден стал бушевать взаперти салона, требовал, чтобы его допустили к радиорубкам эсминца.
– У меня телеграмма к его величеству! – кричал он. – Тридцать слов… Хорошо, я согласен на двадцать… хоть на десять. Но пустите меня… царю-ю… у-умоляю вас! Дайте оправдаться!..
В кают-компании – два узких стола, протянутых вдоль бортов. Между ними – узкий проход, в котором и расхаживал Артеньев.
– Господа, – говорил он, взвешивая каждое свое слово, – под славным андреевским флагом нашего эсминца при столкновении с крейсерами противника произошло одно событие… возмутительное! Позор слишком велик, и нельзя доводить дело до суда. Следует его и завершить здесь же, не сходя с корабля, как дело нашей общей чести. Я сознательно подчеркиваю, что затронута честь нашего корабля… Надеюсь, вы меня отлично поняли?
Все его поняли, только новиковский священник отец Никодим поежился в смущении.
– Да ведь грех, – сказал, – грех человека на смерть толкать.
– Во-первых, – ответил ему Артеньев, – у вас, батюшка, из-под рясы торчат штрипки от кальсон. Здесь вам не сельская церквушка, а кают-компания… А во-вторых, батюшка, вы в дела мостика не суйтесь, как мы не суемся в церковную палубу. По-моему, – заметил Артеньев, – грех заключается в другом – в измене отечеству!
Отец Никодим затолкал под носки завязки кальсон и сказал:
– Я молчу. Дело ваше. Офицерское. Благородное…
Артеньев при всех покрутил барабан револьвера, из которого торчали желтые затылки патронов. И высыпал все патроны из барабана. Со стуком они падали на обеденный стол кают-компании, раскатываясь по зеленому сукну скатерти.
– В барабане оставляю один. – сказал Артеньев. – Пусть он распорядится им, чтобы уйти от позора самому и не позорить нас. Кто не согласен со мною – прошу встать и заявить.
Офицеры молчали: они были полностью солидарны с ним.
– Добро. Тогда я поднимусь к нему…
Боже, до чего же тяжелы показались ему на этот раз двенадцать ступеней трапа, ведущих в благословенную тишь салона, простеганного штофом и бархатом. Возле дверей с карабинами в руках, замкнув лица в хмурости, стояли матросы – Портнягин и Хмара.
– Благодарю за службу, ребята, – сказал им Артеньев. – Теперь ступайте отсюда прочь. – И он шагнул внутрь каюты командира.
Фон Ден сидел в кресле-вертушке перед столом, напротив него стоял в причудливой рамке из бронзы портрет жены.
Молча, расширенными глазами он наблюдал за старшим офицером. Артеньев подошел к раковине, тонкой струйкой пустил воду из крана. Наполнил водою ствол револьвера, держа его вертикально. После чего протянул револьвер командиру:
– Надеюсь, Карл Иоахимович, вам не нужно рассказывать, как поступают опозоренные офицеры. Вот вам… с водою!
Вода при выстреле разносила череп в куски.
– Держите!
Фон Ден взял револьвер и выплеснул из него воду.
– Я не опозорен. Я верный слуга его величеству. Я потребую суда. Я добьюсь правды…
– Суд офицерской чести уже состоялся. И он осудил вас!
– Нет! – отвечал каперанг, весь трясясь. – Я не могу.
– Уже поздно. Так постановила кают-компания.
– Нет! Это шантаж…
– Шифровку по радио мы уже дали. Поторопитесь.
– Нет. Я дождусь ответа из штаба.
– Поторопитесь. Скоро за вами придут жандармы. Здесь один патрон. Этого хватит. Уйдите от позора сами, не позоря других…
В спину уходящего Артеньева фон Ден, словно нож под лопатку, всадил одно только слово:
– Мерзавец!
Артеньев из коридора салона не уходил. Ждал выстрела. Но выстрела не было. Постучав в дверь, он напомнил:
– Кончайте же наконец эту канитель!
И грянул сдавленный выстрел. Артеньев рывком открыл дверь.
Каперанг фон Ден по-прежнему сидел в кресле, облокотясь на стол. Он стрелял в себя через подушку, и подушка теперь была отброшена в сторону, из нее просыпался пух. Пуля же, пущенная каперангом в висок, вышла у него из глаза, и теперь этот глаз желтой осклизлой слякотью стекал по щеке…
Самое страшное, что фон Ден остался жив и сознание не потерял. Вторым глазом он сейчас с ненавистью глядел на старшого.
– Подлец, – сказал он Артеньеву. – Ну какой же ты подлец…
Артеньев насытил пустой барабан еще одним патроном.
– Будьте же мужественны! – крикнул в бешенстве.
Пальцами фон Ден тронул свой висок, размозженный пулей, окровавленные руки медленно потянулись через стол – к бумаге.
– Два слова… – неожиданно попросил он. – Жене…