Литмир - Электронная Библиотека

Уже в первом романе Этвеша, «Картезианец» (1839—1841), венгерская критика усматривала некоторое подобие «Исповеди сына века» Мюссе (лирическое настроение, мировая скорбь героя), а отчасти и «Утраченных иллюзий» Бальзака (сцены из жизни послеиюльской французской монархии). Применительно же к «Сельскому нотариусу» (1845) и «Венгрии в 1514 году» (1846) сближение с западной литературой еще правомерней, хотя на сей раз напрашивается параллель с В. Скоттом, а также творчеством классических английских обличителей темных сторон феодально-буржуазной действительности, защитников простого трудового люда — от Филдинга до Диккенса. Сочувствие в «Сельском нотариусе» к обездоленным (крепостной Виола) и благородно мыслящим людям более высокого звания (Тенгейи), свободная от романтической разочарованности «Картезианца» иронически-точная критика общественных нравов и установлений, образы комитатских чиновников: пьяниц, жуликов и крючкотворов — все это приводит на память суровые и благородно-гуманные страницы английских романистов. Еще вдумчивей и острее социальный критицизм в романе Этвеша о крестьянском восстании Дожи («Венгрия в 1514 году»), продиктованный желанием предостеречь против возможных последствий безудержного угнетения.

Эволюция Этвеша вместе с тем не значила, что венгерское общество и литература отдалялись от национальных проблем ради социальных. Напротив, в литературе росло понимание их взаимосвязи и взаимообусловленности, как и вообще лирико-субъективного и исторически объективного начал. Лучше всего это показывает творчество Шандора Петефи.

Шандор Петефи (1823—1849), в сущности, начал с того, что у Верешмарти стало результатом сравнительно долгого идейно-эстетического пути. Для Петефи, рано узнавшего деревню, солдатчину, нищую скитальческую долю, народная поэзия стала кладезем не книжной, а реальной жизненной мудрости, его первоначальным миросозерцанием и поэтикой. Неудивительно, что и первые его литературные опыты школярских и скитальческих лет — в русле народной песни. Народной не просто в узкожанровом смысле «песни» (в них можно найти и признаки баллады), а в смысле отношения к миру вообще. Для Петефи характерны не столько искусно вводимые антитезы или параллелизм, эпитет или сравнение «в народном духе», сколько общие с народом заботы и обиды, юмор и бесшабашность, естественность и непринужденность чувства.

Многие его стихи вошли поэтому в устную традицию, — народ сделал их своими, не отличая от подлинного фольклора (самым популярным таким стихотворением был «Торг», 1845). И наоборот, у самого Петефи часто незаметен переход от фольклорных тем, интонаций к собственно лирике. «Незаметность» эта обусловлена общим и фольклору, и его поэзии способом художественного восприятия, видения мира. Одушевление окружающего, природы, эта изначальная метафора искусства, становится у него поистине основой поэтики, ведущим формообразующим художественным средством — и зерном, из которого постепенно вырастает целая революционно-материалистическая философия бытия. Как и любимый им Беранже, вводил Петефи песню в «высокую» лирику, ибо это отвечало его собственной эстетической программе: ввести народ в литературу, чтобы приблизить его господство также в политике. Художественный антропоморфизм — и выраставшее из него поэтическое мироощущение, философия бытия — и стали прежде всего тем руслом, по которому народная песня, народно-поэтические приемы вливались у Петефи в серьезную, «высокую» литературу.

В поэтической фигуре одушевления, антропоморфизме, усвоенном Петефи из народной поэзии, таились многообразные и многообещающие эстетические возможности. Раскрытые, осуществленные, они стали гранями художественной новизны, которой его творчество обогатило венгерскую и мировую лирику. Одна из таких граней — распространившееся именно благодаря романтикам символико-метафорическое сближение состояния души и природы. Природа, ее мастерски избираемые и лирически освещаемые состояния становятся образной проекцией душевных движений поэта (стихотворение «На Хевешской равнине», 1846). Безлюдная равнина на закате, по которой едет поэт, тишина, нарушаемая лишь постукиванием колес, — почти тишина Вселенной; бледнеющие, отступающие назад горы и дальние звездочки пастушьих костров, мерцающие словно из неведомого будущего... Все это и луна, «тенью мертвой нареченной» парящая в высоте (образ более «литературный»), навевают смутное чувство непрочности, конечности бытия. Одновременно эта словно первобытная полутьма, вековая оцепенелость просветляется неким возвышенным чувством. Грустное созерцание вечности становится поэтическим ощущением также своего единства с миром, который конечен и бесконечен, с жизнью, которая трудна, но прекрасна, — «стара», как седая чреда веков, и «нова», непрестанно изменяется вместе с самим человеком. Подобное лирически сложное — двуединое — мироощущение заложено в стихотворениях 1847 г. «Тучи, «Закат», «Дорогою...».

Одушевление природы у Петефи исполнено внутреннего движения. Этим нов, свеж тот образный эквивалент состояния души и природы, который находит и совершенствует поэт. Словно стихийное фольклорное жизнелюбие переходит, переливается в почти программный романтический гуманизм. Поэт как бы эстетически поддерживает лучшие, запечатленные в душе, в характере человеческие качества. Человек, его порывы не просто облагораживаются, осветляются в волшебном зеркале природы («Тучи», «В начале осени», 1847 и др.), а становятся несравненно прекрасней, величественней (стихотворения того же года «Мое сердце», «Видал ли кто...»). Ибо они осветляются в глазах поэта, жаждущего, чтобы мир и человек стали чище, лучше, совершеннее.

По мере размежевания с патриархальными идеалами и косными вкусами, эта гуманистическая мечта, а с ней образная система естественно и закономерно становились социально-мятежными. В 1846—1848 гг. с природой у него метафорически связуется не только настроение, — все чаще протягивается нить более широкой, гражданственной ассоциации. Осветляемые природой человеческие отношения и очеловечиваемая природа, ее изменения, покой и буря начинают словно бы участвовать в нужной для свободы, для личного и народного счастья общественной борьбе. И, возвещая эту социальную потребность и требовательную волю осознающего ее поэта, нарождается некая «технико-антропологическая» метонимика борьбы. Сердце поэта — залежь той «руды», из которой куются «мечи свободы» («Мое сердце», 1847). Цепи рабства — вот металл для рельс, истинный материал общественного прогресса («На железной дороге», 1847). Возникал условный, как бы «социальный», даже социально-бунтарский пейзаж. Мерзлая степь в снегу — будто зябнущая в латаном рубище и опорках; вообще в ней чудится нечто бедственное, уныло-немощное («Зимние вечера», «Степь зимой», 1848). Рассветное же небо гневно багровеет при виде вероломного обмана Вены («1848»). А юная весна, пред лицом которой «пустыми слезами» исходит «трусливый тиран-зима», или треплющее и топящее неприятельские армады море — это уже сама призываемая, благостная и карающая революция («Смерть зимы», «Весне», «Восстало море», 1848).

Оживали и трагические ассоциации с полной казней и расправ историей венгерского освободительного движения. И все же философско-поэтическое мировосприятие Петефи, которое «диким первоцветом» распускалось на фольклорной почве, не только в истоках, но и в конечном смысле своем — непобедимо-светлое. По всему лирическому складу Шандор Петефи гармоничен. Как щемяще-нежно звучит рефрен-строка из песенки его детства — в стихотворении «В родных местах» (1848). Глубокие, возвышенные чувства будит этот немудреный припев, потому что в нем — не просто воспоминание, а и напоминание о гармонии, которую поэт бережно несет и через взрослую, сложную жизнь как обязывающий чистый идеал. Но и другой рефрен приходит на ум — из стихотворения «Осенний ветер шелестит...» (1847), тоже мирный, почти идиллический («склонив на грудь усталую головку, спокойно, тихо спит моя жена...»). Однако все содержание здесь иное. Обняв одной рукой дремлющую юную жену, поэт в другой держит «молитвенник и катехизис свой», — читает зажигательную историю революций. Драматическая сила стихотворения зиждится именно на контрасте лирически мирного рефрена и воинствующего содержания. Ибо автор полон страстного желания отстоять, охранить мир и гармонию от наступающих на нее социальных зол.

278
{"b":"204343","o":1}