Весьма важную роль в самоопределении русского романтизма — еще на начальной его стадии, в первое десятилетие века — сыграла баллада, которая ставила человека как бы на самую грань двоемирия, на очную ставку с высшими силами бытия: баллады Жуковского «Людмила» (1808), «Светлана» (1808—1812).
П. А. Катенин (1792—1853) распространил принципы балладного мира на низшие сферы русской жизни, в ее просторечном, подчеркнуто грубом, «нестилизованном» выражении («Наташа», 1814; «Убийца», 1815; «Ольга», 1816). Но тем самым вновь была декларирована нецельность, антиномичность этой сферы, другими словами — ее изначально романтический характер.
Однако резче всего контуры русского романтизма определились с возникновением лиро-эпического жанра романтической поэмы. Восходя к Байрону, к его восточным поэмам, русская романтическая поэма с наибольшей полнотой проявила ведущий конструктивный принцип: описание судьбы центрального персонажа как эпического процесса отчуждения дублировалось в авторской линии, иначе говоря, в лиро-эпической разработке образа автора. Начало русской романтической поэме положил пушкинский «Кавказский пленник» (1822), оказавший сильнейшее воздействие на таких различных поэтов, как И. И. Козлов (1779—1840) и К. Ф. Рылеев (1795—1826). «Чернец» Козлова (1825), «Войнаровский» Рылеева (1825), а также «Беглец» (1831) А. Ф. Вельтмана, «Борский» (1829) А. И. Подолинского и бесчисленное множество других произведений обеспечили романтической поэме, а вместе с ней романтизму как художественному явлению невиданно широкую читательскую популярность.
Сила поэмы была в том, что, не ограничиваясь каким-либо статичным переживанием или коллизией, она демонстрировала именно судьбу персонажа, проходившего через более или менее обязательную последовательность стадий — от первоначального «мира» и гармонических отношений с окружающими через столкновения и ссоры, через разочарование, вызванное чаще всего изменой друзей и возлюбленной, к наиболее резким формам конфликта, выражающимся иногда в преступлении, почти всегда в разрыве со средой, бегстве или изгнании. Это был живой, и притом наглядный итог романтической философии разорванности бытия — итог тем более доступный для массового читателя, что русская поэма, в отличие от байроновской, а также, если обратиться к более позднему периоду, в отличие от поэмы Лермонтова, довольно смело заземляла и персонажей, и конфликты. Она опрощала и одомашнивала мотивы и цели действия, доводя их подчас до мотивов семейного счастья и устройства родимого очага, как в «Чернеце» Козлова; но при этом сполна сохраняла их страстно-напряженное, романтическое переживание, сохраняла непримиримость, или, вернее, неразрешимость и трагизм ситуации, коль скоро этим «домашним» мотивам и целям не суждено было исполниться. Еще современник уловил, что, скажем, «Чернец» «нимало не походил на героев Байрона», поскольку последние отличаются «каким-то фатализмом» и, подобно древним титанам, выходят «из круга человечества»; однако это не мешает герою Козлова мучительно и остро переживать трагедию любви, ставшей «единственною потребностью жизни» (Новости литературы. 1825. Кн. 13. Авг.).
С не меньшим напряжением переживаются мотивы общественные, гражданские — жажда освобождения родного края, «дело чести и отчизны», как у Войнаровского. Но и будучи общественной, мотивировка, как правило, конкретизируется; месть строго целенаправленна — против «тиранов» и их приспешников, не расширяясь до мести всему человечеству. В конкретизации мотивов «мести», как и вообще всего комплекса душевных переживаний, при сохранении их страстной напряженности, неотменяемости и императивности цели, — одна из особенностей русского романтизма, по крайней мере до Лермонтова.
Достижением русского романтизма явился сам тип романтической поэмы, построенной на взаимодействии текстов различного характера, объема и стиля (в самом полном варианте, как, например, в «Войнаровском», на взаимодействии шести элементов: текстов эпиграфа, посвящения, предисловия, исторических справок, дающих жизнеописание одного или нескольких главных персонажей, основной части поэмы и примечаний). Разносоставностью текстов не только создавался союз эпоса и лирики, не только (как отмечалось выше) достигалось дублирование эпической судьбы персонажа авторской лиро-эпической линией, повторяющей, хотя и с некоторыми вариантами, тот же процесс отчуждения, но и вносилось диалогическое начало в характер обработки и интерпретации материала. Тексты спорили и дополняли друг друга: данные исторических справок опровергались собственно поэтическим изложением, что как бы демонстрировало расхождение между «поэзией» и «историей», утверждало свободу и могущество романтического вымысла (ср. заявления Вяземского в предисловии к «Бахчисарайскому фонтану»: «История не должна быть легковерна, поэзия напротив»). В то же время исторические и этнографические примечания, распространяя добытый художественный эффект на «жизнь», нейтрализовали замкнутость поэтической сферы. В рамках одного жанра создавалось довольно сложное взаимодействие значений и смыслов, что, кстати, противоречит распространенным представлениям об унылой однонаправленности и монологизме романтизма.
Романтическая поэма сыграла в отечественном романтизме ведущую конструктивную роль, так как развитие романтической прозы (А. А. Бестужев-Марлинский, Н. А. Полевой, Н. Ф. Павлов и др.) и драматургии (А. С. Хомяков, позднее Лермонтов и т. д.) в значительной мере происходило путем переноса и трансформации на эпической и драматургической почве ее главной коллизии. Однако процесс этот происходил позже — в конце 20-х и в 30-е годы, и мы остановимся на нем в 9-м разделе.
Важнейший общественно-политический фактор, повлиявший на развитие русской литературы 20-х годов, в том числе и на формирование романтизма, — это декабризм. Преломление декабристской идеологии в плоскость художественного творчества — процесс чрезвычайно сложный и длительный. Не упустим, однако, из виду, что он приобретал именно художественное выражение; что декабристские импульсы облекались во вполне конкретные литературные формы. Нередко «литературный декабризм» отождествляли с неким внеположенным художественному творчеству императивом, когда все художественные средства подчинены внелитературной цели, проистекающей, в свою очередь, из декабристской идеологии. Эта цель, это «задание» якобы нивелировали или даже отодвигали в сторону «признаки слога или жанровые признаки». В действительности же все было гораздо сложнее.
Восстание на Сенатской площади в Петербурге 14 декабря 1825 г.
Акварель К. Кольмана. 30-е годы XIX в. Москва. ГИМ
Знаменитые слова Рылеева «Я не поэт, а гражданин» понимаются слишком буквально. Конечно, Рылеев был «гражданином», но он хотел при этом остаться и поэтом — и был поэтом замечательным.
Для декабристской литературы, конечно, существенно присутствие «внелитературной цели», определяемой политической идеологией первых русских революционеров. Однако степень — или, точнее, форма — ее влияния на материал, преломления в материале зависела от многих причин, например, от жанра произведения, его предполагаемой аудитории, стилистической установки и т. д.
Так, в программных документах декабризма «внелитературная цель» фиксировалась более отчетливо и прямо. В «Законоположении „Союза благоденствия“» (1818) провозглашалось, что сила и прелесть стихотворений состоит в «живости писаний, в приличии выражений, а более всего в непритворном изложении чувств высоких и к добру увлекающих», что «описание предмета или изложение чувства, не возбуждающего, но ослабляющего высокие помышления... недостойно дара поэзии». Для декабристской эстетики характерен примат «высоких помышлений», т. е. откровенная установка на воспитание гражданских воззрений и чувств. Эта установка передавалась всем контекстом документа, не только заостренностью его формулировок, но сопутствующим тоном, скажем, подспудным, «специфически-сигнальным» пониманием таких слов, как «высокий», которое приближалось к понятию «вольнолюбивый», «революционный» (ср. в стихотворении Рылеева: «Моя душа до гроба сохранит // Высоких дум кипящую отвагу; // Мой друг! Недаром в юноше горит // Любовь к общественному благу»). Устанавливалась также определенная моральная атмосфера произведения (и соответственно позиция его читателя): не равнодушие, но активность, «презрение к ничтожному»