Литмир - Электронная Библиотека

В цикле произведений об уме и остроумии содержится ряд идей, важных для понимания различий между научным и эстетическим освоением действительности. Теория творческой интуиции, впервые выдвинутая Грасианом, положена им в основу его барочной эстетики. Образцы анализа свойств «быстрого разума», способного проникать в сущность предметов и явлений, превращаются у Грасиана в рекомендации для критического осмысливания произведения искусства — иными словами, ложатся в основу литературной критики.

Характерно, что теоретические концепции Грасиана как бы прямо и непосредственно отражались в языке и стиле его произведений: о сложном говорится сложно, а поскольку простых вещей нет, то сложно говорится обо всем. Стремление вскрыть «острым умом» сущность вещей, уловить связи, не лежащие на поверхности, отразилось в пристрастии к метафоричности (вообще тропеичности) и полисемии, в специфике взаимоотношений синонимии и антонимии, в достижении эффекта соединения несоединимых в обычной речи слов-понятий.

Многие произведения Грасиана отмечены влиянием Кеведо, в том числе и в стилевом отношении. Кеведо, однако, был, если можно так сказать, «стихийным консептистом», тогда как Грасиан — теоретик консептизма. Практикуемые формальные приемы приобретают в его интерпретации значение важных и необходимых инструментов эстетического освоения мира.

Творчество Грасиана — особенно «Карманный оракул» и «Критикон» — получило всемирную известность. Его произведения, посвященные свойствам человеческого разума, и в первую очередь «Карманный оракул», пользовались особенно большим успехом во Франции XVII в. Достаточно сказать, что к 1690 г. появилось шесть изданий перевода «Оракула». Этот интерес можно объяснить не только «логическим инстинктом», который приписывают себе сами французы как постоянное свойство духовного склада, но и благоприобретенной в XVII в. тягой к морализации, столь характерной для таких, например, современников Грасиана, как Лабрюйер и Сент-Эвремон. Однако логический темперамент французов не позволял им даже в переводах точно воспроизвести затемненный смысл подлинника. Если у такого переводчика, как А. де ла Уссэ, прояснение-упрощение текста вызывалось не столько стремлением логизировать его, сколько желанием порассуждать самому на заданную тему, то у такого остроумца и отличного знатока испанского языка, как Сент-Эвремон, вольности интерпретации фрагментов из некоторых произведений Грасиана шли отнюдь не от простодушия, а от концепционного смысла.

Грасиановский оригинал предполагал множественность интерпретаций, призывал читателя к угадыванию сокрытого смысла, давал простор для полета фантазии, ориентировал на сотворчество в понимании сложного. Во французских версиях интуитивизм Грасиана отодвигался на задний план либо полностью снимался — необходимость в угадывании отпадала.

В области исторической прозы (не столько научного, сколько дидактического характера) наиболее крупной фигурой после Хуана де Марианы (1536—1624), автора «Истории Испании», является Антонио де Солис и Риваденейра (1610—1686), написавший «Историю завоевания Мексики» (1683—1684). Временна́я и пространственная дистанция наложила определенный отпечаток на «Историю»: она в значительной степени отличается от хроник, составленных «бывалыми людьми». Стремление быть бесстрастным, непредубежденным повествователем удавалось не всегда и не во всем. Если описание флоры и фауны Мексики, хотя и заимствованное, уступало описаниям очевидцев только в живости и непосредственности, то в рассказе о делах и деяниях конкистадоров, и особенно в оценке конкисты индейцами, Солис очень резко отличался от многих хронистов (Лас Касас, Гарсиласо де ла Вега, Овьедо, Бернал Диас и др.). Его «История» больше напоминает поэму Бернардо де Вальбуэны «Величие Мексики», чем первые хроники-репортажи с места событий. Его произведение — это романизированная повесть о конкисте, но без жестоких подробностей и без отрицательных оценок. Официальные власти еще в начале XVII в. резко выступали против «очернения» испанской колониальной политики и сильно ограничивали свободу высказывания мнений по этому поводу. Суждения, подобные тем, которые высказывал Лас Касас, были запрещены. Деятельность конкистадоров должна была оцениваться только позитивно.

В процессе самопознания огромная роль принадлежит науке и искусству, в особенности исторической литературе. Моральный шок, который должна была пережить испанская общественность XVII в., по-разному отразился на развитии науки и искусства. Историографическая наука, которая в первую очередь и призвана способствовать осмыслению истории и человека как ее творца, была парализована; ученые в растерянности взирали на решительную ломку старых общественных норм, догм и верований. Испанские историки XVII в. как бы выключились из европейской историографической науки. Изучение и осмысление современности уступило место рассказам о совсем далеком прошлом (Франсиско де Монкада, 1586—1635, Диего де Сааведра Фахардо, 1584—1648) или об исторических событиях частного характера (Карлос Кольма, 1573—1637; Франсиско Мануэль де Мело, 1611—1666).

ДРАМАТУРГИЯ (Балашов Н.И)

К 1630 г. в испанской драме, особенно со становлением творческой индивидуальности Кальдерона, происходят сдвиги, позволяющие говорить о переходе от Возрождения к литературной эпохе XVII в. Для Испании это означало переход к драме барокко, но наряду с этим возникают также новые классицистические тенденции. Эти новые тенденции не были связаны строгой преемственностью с книжным «классицизмом» ренессансной драматургии XVI в., преодоленным национальным театром в 1590-е годы. Они также не привели в Испании XVII в. к созданию классицистического направления. Однако они сказывались в творчестве некоторых драматургов барокко, включая Кальдерона.

Переход к барокко в Испании был не прост, ибо огромное влияние сохранял Лопе де Вега и продолжавшие творить и ставить свои пьесы ренессансные драматурги его круга. Кальдерон и младшие драматурги его поколения — Агустин Морето (1618—1669), Франсиско де Рохас Соррилья (1607—1648), Антонио Мартинес (1608 — после 1650) начинали писать как поэты барокко (хотя и с оглядкой на национальный театр Возрождения); применительно же к современникам Лопе, творившим и в 30—40-е годы, вопрос о степени и о времени перехода от Возрождения к литературе XVII в. удовлетворительно не решен. Что же касается ветеранов круга Лопе, переживших его на десять-пятнадцать лет, — Антонио Миры де Амескуа (1574? — 1644), Луиса Велеса де Гевары (1579—1644) или Луиса Бельмонте (1587 — после 1650), то наука пока не располагает достаточными данными, чтобы определить и датировать стилистический сдвиг в их драматургии, тем более что и датировка их пьес остается весьма проблематичной.

Особенно сложна интерпретация творчества величайшего из младших современников Лопе, Тирсо де Молины (1584—1648) (подробно см.: «История всемирной литературы», т. III). Вопросы истолкования творчества этого представительнейшего для эпохи драматурга сплелись с некоторыми общими дискуссионными проблемами. В советском литературоведении после долгого периода недифференцированного подхода к барокко как к явлению, якобы преимущественно связанному с контрреформационной реакцией, естественно, возникла обратная тенденция, направленная, в частности, и на расширение хронологических рамок барокко, в том числе на смещение его ранней границы — за счет литературы периода высшего расцвета Ренессанса в Испании на рубеже XVI—XVII вв. Лопе от такого переосмысления был огражден в России давней традицией, восходившей к Пушкину, к знаменитым ермоловской и марджановской интерпретациям, традицией, позже обогащенной советским театром, раскрывшим всю ренессансную взрывчатость драматургии Чуда Природы. Тирсо для советского восприятия был писателем, можно сказать, «новым», впервые изданным в 1935 г. Восприятию Тирсо в аспекте барокко или маньеризма способствовала ранняя статья Б. А. Кржевского, предпосланная берлинскому изданию русского перевода «Дона Хиля Зеленые штаны» (1923). Сам исследователь не возвращался к высказанной тогда в связи с «Хилем» мысли о том, что «герои Тирсо не имеют истории души; оторванные от драматургической ткани, они бледнеют и затвердевают в схематические фигуры». В позднейших работах Б. А. Кржевский не развивал ни положения о «лихорадочном усложнении структуры, уводящем (комедии Тирсо. — Н. Б.) далеко от Лопе», ни сопоставления Тирсо с творившим почти сто лет спустя барочным архитектором Хосе Чурригерой (1650—1725); напротив, он подчеркивал, что «Тирсо де Молина был не только современником, но и убежденным последователем Лопе де Вега, раньше других уяснившим себе мировое значение произведенной его учителем реформы национального театра». При всем том и в старой работе Б. А. Кржевского с ее крайностями было плодотворным заострение внимания на специфических новшествах известной группы пьес Тирсо. А поэт, хотя в целом придерживался принципов ренессансного театра, действительно, несколькими комедиями (особенно как раз «Хилем») и несколькими полуироническими-полуелейными религиозными драмами еще в 1610-е годы положил начало одной из маньеристских и барочных тенденций в испанском театре, подхваченных позже Кальдероном и его школой. В таких комедиях, как «Хиль» (1615), «Ревнивая к себе самой» (ок. 1622), и отчасти в таких драмах, как «Кто не согрешит, не покается» (1614?, изд. 1627), «И святой, и портной» (ок. 1628), поэт отклонялся от ренессансной художественной структуры, присущей другим его произведениям. Здесь Тирсо до некоторой степени отходит от ренессансной концепции положительного героя и чувства любви. Речь при этом идет об известной обедненности чувств героев в некоторых его пьесах-фарсах. Идя ради любви на опаснейшие эскапады, герои иногда руководствуются в большей степени, чем допускала ренессансная норма поведения положительных героев, бытовыми соображениями и также своего рода азартом игры. Это может быть объяснено условиями реальной жизни, но реальная жизнь здесь не рассматривалась с точки зрения идеала. Живое воплощение идеала уходило с подмостков.

43
{"b":"204319","o":1}