— Паспорт при тебе? Предъявите, — уже упрощенно, сменяя «ты» на «вы» и обратно, спросил милиционер, осознавая себя властью, ввиду молчания при опросе, что превращало Исуса из человека в обвиняемого. И он окинул взглядом всю фигуру виновного.
Сбоку в кармане балахона что-то слепо выпячивалось. Милиционер нащупал пальцами твердый предмет и, немного неуклюже засунув руку в оттопыренный карман, вытащил оттуда маленькую книжку, формата записной, в переплете. Зрители вытянули головы. Кое-кто встал на цыпочки.
Милиционер поднял книжку на уровень глаз, и все, кто мог, увидели на ее голубеньком переплете вытесненный крест.
— Вот и паспорт нашелся, — отметил какой-то субъект и фыркнул, — для прописки в царствии небесном.
— Ваша, что ли? — спросил Исуса милиционер.
— Его, его, а то чья же, — зазвучало с разных сторон. Голоса повеселели.
— Сам писал.
— Я не писал этой книги, — просто сказал Исус. — Я не знал ее.
Его серьезный и спокойный ответ еще сильнее раззадорил толпу.
— Где проживаешь? — спросил уже строго милиционер. — На бирже труда зарегистрирован?
— Да где ему жить по документу! Он — безработный плотник, — выскочило как-то само собой изо рта у одного из зрителей первого ряда с актерским — когда-то лицом, а теперь физиономией.
Коридор захохотал. Милиционер не выдержал и тоже усмехнулся:
— Факт, — сказал он.
— Отправить его надо, — пренебрежительно посоветовал один из тех вышколенных молодчиков, без которых государство во все времена лишается той тонкости слуха, которая обычно приводит после к опасной для него глухоте. Милиционер повел глазом в сторону молодчика и решительно сказал Исусу:
— Ну, пойдем. Там выяснят.
Он повернулся, даже не взяв Исуса за локоть, скомандовал: Следуйте, — и направился к выходу из коридора во двор, очевидно, вполне уверенный в своем пленнике. Поединок власти и духа явно был выигран властью.
Исус молча последовал за ним. Они вышли со двора на Тверскую и зашагали по тротуару вверх. Ночь была лунной, но хмурая туча закрыла луну. Улицу не оживляло, как встарь, праздничное ликование и вольная легкость движения, когда с сердца и мысли сброшен и гнет веков, и тяжкая забота дня и когда трагедия прошлого превращается в радость освобождения духа человека.
Что-то прощальное, словно грусть воспоминания о том, что больше не вернется, чувствовалось на лицах, в словах и встречах людей. И хотя иные улыбались, поздравляли друг друга с праздником, перебрасывались поспешными словами, связанными с этим тысячевсковым, по традиции радостным днем, или бродили сильно навеселе, горланя надрывно песни, чувство подавленного вздоха ощущалось во всем человеческом этой пасхальной ночи.
Милиционер и Исус шли молча и не спеша. Неожиданно милиционер завернул в узкий, темный, кривой переулок и, пройдя шагов тридцать, круто повернулся к Исусу. Оба разом остановились друг против друга: одинокий человек-в-белом и парень в темной шинели с кобурою у пояса, словно два мира, которые могут столкнуться и могут пройти мимо, не соприкоснувшись. Милиционер решительно всунул книжку, которую вынул прежде у Исуса, ему обратно в карман балахона, но так неловко, что она застряла боком и теперь торчала углом наружу. Он коротко сказал: — Иди. Тебе туда, — и подтолкнул безработного плотника, не зарегистрированного на бирже труда, немного вперед, — туда, вдаль темного переулка.
Повернувшись по-военному, он зашагал, не оглядываясь, прочь от Исуса-, обратно к Тверской и исчез за углом дома.
Милиционер смутно понял: безработный плотник был не факт.
Эпизод 3-й
На пустыре
По пустырю, где городские огороды, меж рекой Москвой и монастырской стеной ночью в эту пору года редко проходит человек в одиночку.
Есть кое-где за пустырем жилье: домишко, навоза куча, ветхий сарай, а иногда и забор. Поздно в ночь не светится в домишке огонек. Зато лает пес, и если ночь ветрена, то ветер свистит, и вот только и есть жизни, что пес да ветер.
И бывает так, что не на шаг человека, и не на гул города, и не на гудок паровоза, а именно только на ветер лает из домика пес. И уже другой пес, отзываясь, лает на лай из дворика при другом домике, а за ним третий пес, и еще, и еще, и пойдет далеко по пустырю лай на ветер:
— Ооу! Ооу — Ооу! Ооу!
А ветер — на псов:
— Уоо! Уоо! Уоо!..
В эту пору года в пасхальные ночи бывает холодно, и человек не катается по реке, и грузов не возят меж двух речных запруд. Потому, когда кто идет берегом и ночь лунная. — одиноко ему и жутко идти: оглядываться надо на кучи песку, на бревна, сложенные на берегу, на безлюдный простор: а вдруг кто!
Только на том другом берегу кто-то проедет, пройдет, промелькнет и голос подаст: перекликнется для форсу.
Да еще поезд товарный пройдет, гремя версту, другую, по насыпи и нагудит на сто верст. Но и поезд редко проходит. Пуст далекий пустырь, как воспоминание о любви, когда-то чудной и оболгавшейся больше всех богов на земле. И тогда сердце человека — такой же пустырь.
В эту вторую пасхальную ночь вышел сюда на пустырь меж рекой Москвой и монастырской стеной человек — Исус. Он шел в белом балахоне, простоволосый, под встречный ветер с реки, не зная, куда, на чей зов, и рядом, словно зная куда, шагала, качаясь под месяцем в бледности ночи по пустырю его тень.
Неслышно шагал Исус, не тревожа псов, вдали от домишек. Лишь изредка дребезгнет у него под ногой обрезок жести или обломок коробки от консервов, — да мало ли от чего. Былс на том пустыре свалочное место, и дети, и псы растаскивали оттуда отбросы города — кто куда.
Исус шел. Уже далеко от него монастырь и древний огляд с башен со стен, уже далеки и домишки, — только гряды с гнилью овощей и прелый запах, и нигде кругом не видать человека: один Исус.
И вдруг крик в ночи. Не обман, — крик: живой, прямо от берега, высокий, человеческий — вопль о помощи: женщина кричит. Она крикнула раз, другой, третий, все пронзительнее, потом глуше, как-то взвизгнула, застонала, — и снова криком зовет:
— Спаси-и-те!
И уже ветер выхватил у берега громкий покрик мужской, передрягу голосов, хохот и брань и бросил эту симфонию на ликование псам. Псы залились.
Крик не умолкал. На берегу шла борьба. Человек звал на защиту от зверя человека.
По пустырю, но загаженным грядам огородов, затрепетал под ветром белый балахон и рядом заскакала гигантом впопыхах тень — туда, на зов о помощи, к реке Москве: Исус бежал, — зовут.
Их было четверо, — нет, пятеро — на берегу, на влажном песке апрельской ночи: пятый бежал куда-то в сторону и кричал истошно:
— Сичас приведу! А трое бороли женщину, зажимая ей ладонью рот. Они барахтались на земле все четверо, — такие забавники ночные! — Отдавшись с упоением игре, где трое сильных парней распластывают на земле женщину, и непременно на спине, и непременно оголенную, — а женщина, сильная девушка, им не дается: она пытается приподняться, сгибает ногу в колене, поворачивается на бок, вся извивается, выскальзывает, — а ее тискают, мнут, срывают с нее пальто, терзают платье на груди, даже одну ботинку уже стянули с ноги и сотнями щупов впиваются в се тело: распластали, — и вот уже победоносно навалились на это тело тремя сопящими мясами, а она, задыхаясь, стонет и кого-то из трех за руку зубами…
Тут-то и возник перед ними лунный призрак с взлохмаченной головой: человек-в-белом.
Исус запыхался от бега. Слова не выговаривались. Он только вытянул руку к девушке, к клубку тел. Бледный под бледностью месяца, с глазами-пещерами, в гриве нависающих на лоб и на плечи волос, стоял он с этой вытянутой рукой, и губы Исуса дрожали.
А парни?
Они не сразу заметили его. Только девушка, уловив смутно чей-то образ, словчилась еще раз высвободить голову из обхвата локтей и простонала окровавленным ртом:
— Помогите…
На мгновение в том стоне глаза Исуса и глаза насилуемой встретились. Но он увидел не глаза, а две огромные дыры, будто два жерла вулканов, давно выдохнувших весь огонь и лаву и теперь застывающих черными кратерами, и в тех кратерах-дырах так же, как тела на земле, склубились: гнев, оскорбление, стыд и дурман в тусклом ужасе желания.