Тут она вся,
Не разбой-голова,
А линяй-трава,—
— тут и люди стародавние, ныне брандохлысты-тотошники, потому что некуда податься, тут и на-все-наплевисты, передовики, и просто трын-трависты, и парни с балалаечкой: у кого в руке, у кого в голове, только бы бренькало.
А кругом за столиком такие дамочки, и просто девки, и Махно-маруси, и такая дуся под шалью, и такие у нее губки в помаде, что прямо на поцелуйную выставку. И рядом черная вуаль на-пол-лица: прежде Алочка, а теперь Алка, и тут же всякие интеллектуалочки, — и те, что только любознательны и никак не больше, ни-ни, и перерожденки, в особом смысле до конца обсоветизированные, в доску, потому что совесть выдумана, а стыд — отсталость: тут и те, что в первый раз, на риск, и тут же еще одна — такая, что все отдай и то мало, и другая: носик распухший, кокаин в ноздре шариком, синева под глазами колесами, лицо — матово-бледное, и — вдруг матом с опухших губок: княжна! А рядом такие бока!
— Ишь, сало, на два стула расселась. Бедра убери! — свирепел один в смокинге не по плечу. А другой, во френче, с ухмылкой — в ее защиту:
— Не тронь мамашу. Она дочку привела.
Когда кто-либо с улицы входил в это «Кафе» по Тверской. — почему-то «Кафе», а не кабак, — у него перед глазами все кругом ползло и расползалось в дыму, и выныряло на мгновение из дыма хохочущими головами, и тонуло обратно, и вновь выныряло — многотелое, многоголовое. Оно проглатывало запрокинутыми ртами рюмки, разрывало, зверея глазами, птичьи тела — ножки цыплячьи, сквозь соломинку тянуло, словно из души тайну, прохладительное — всякие гренадины, и ломая соломинку в зубах, орало, визжало, галантереяло, похабило, донага раздевало душу, и без того уже раздетую и, отъедаясь за всю спою волчью голодуху былых годов, пожирало мгновение, — все равно, кто: спекулянт, бандит, примазавшийся ловкач, агент или сотрудник чего-то государственного, или просто оголтелый малый, или мира шалый преобразователь.
И в это «Кафе», именно в это, вошел Исус.
Он мелькнул видением-в-белом в дыму большого зала, скользнул неприметно, призраком, среди прочих призраков эпохи или дня, и прошел за портьеру, где скромно укрывалась одностворчатая дверь в коридор с кабинетиками для особо Солидных или важных гостей. А за кабинетиками — номерочки в пристройке барачного типа с выходом во двор — для своих, завсегдатаев. Там в номерочках спальный диван у досчатой перегородки. На перегородке обои лоскутьями свисают и она щелится: приложишь глаз и все видно, что там разделывают. Зато есть задвижка на дверях и вдобавок крючки дверные.
Как раз перед тем, как Исус вступил в этот коридор с затемненными краской лампочками, в один из номерков вошли двое видных мужчин и с ними девчонка с улицы, беспризорница, лет одиннадцати или чуть-чуть побольше: глаза широко распахнуты, в волосах с рыжим пламенем своя республика: расчеши их — гребенку сломаешь, — носик вздернутый, веселый, с веснушками, ножки — еще веселее, рот дерзкий — сдачи даст без запинки и зубами, гляди, вцепится. Зато взгляд звериный, но опытный, с детства взрослый: будто он уже все знает, все понял. А вся она в целом — Муська. Поманили ее пальцем, и пристала добровольно к тем двум важным, к дядькам.
Исус вошел в приоткрытый темный чуланчик, когда-то для чайников при буфетной, а теперь для посудного лома, тут же кучей наваленного на полу. Свет в чуланчике не горел, но сквозь щель проникал из соседнего номерка, где сошлись те двое и Муська.
Муська засунула в рот узкую плитку шоколаду, что ей один из дядей дал, и, сидя вразвалку на низком мягком стуле, болтала ногами, будто равнодушная, а на самом деле вся исходя любопытством к роскошным мужчинам. А те двое, навалившись на диванные пружины и сблизив головы, шептались о чем-то очень деликатном.
Исус слышал о чем.
Из какого-то кабинетика и из других номерков доносились голоса и отдельные восклицания. Кто-то восторженно выкрикивал:
— Ах, ты, скалапендра! Ну, поцелуй, босячка.
И в ответ — кокетливый хохоток, почти буфетно-салонный:
— Ах, нет!
И потом, после паузы, так же кокетливо:
— Совсем задушили.
Из-за другой двери доносился разговор весьма приличный, общественный:
— Смотри, Степа, настоящая она киви-киви. Все, — дрыг-дрыг, дрыг-дрыг…
И женский голос:
— А вот вы и не знаете, что такое киви-киви.
— Как это не знаю! У нас мерин был, все головой кивал. Его и прозвал ветеринар, весьма образованный дохтор: киви-киви.
— А киви-киви — австралийская птица, а вовсе не мерин, — парировал женский голос.
— Вот и врешь, что птица. Уткунос — то птица австралийская, а киви-киви — мерин. И не спорь, а то осерчаю. Ученого учит, заноза. Сразу видать, что ты за птица. У тебя все «контра». Только и знаешь: дрыг-дрыг, дрыг-дрыг…
Потом послышался женский визг и голос, задыхающийся от смеха:
— Отпусти ногу! Совсем вывернешь, чорт пузатый! Ай!
И мужской голос:
— Дери ей, Степа, вторую. Мы из нее киви-киви сделаем. Гаси свет!
Двое за перегородкой продолжали шопотный разговор. Говорил, собственно, один, тот, который был помоложе, подчеркивая чистосердечным признанием и мимикой свое благородство. Другой, который был постарше, ограничивался репликами для уточнения позиционных преимуществ, прикрывая невозмутимостью тревожные мысельки и кой-какие подозрения. Тот, который был помоложе, заразился дурной болезнью, здесь же, в одном из номерков «Кафе»: сам не помнит от кого. Женщин было много. Устроили хлыстовское радение во тьме, вповалку. Потом обнаружилось. Благородство потерпевшего, заключалось сейчас в том, что он заботливо предупредил приятеля о факте, с выводом, что тот с Муськой будет первым: не то еще схватит от него через Муську чего-нибудь такого. Поэтому сам благородный решил быть вторым: по крайней мере совесть у него чиста будет.
Тот, кто был постарше, принимал благородную жертву заботливого приятеля, но все же подозревал здесь лукавство: ведь девчонка еще мала; ясно, тот с себя, на него, как на первача, вину спихнуть хочет, если невзначай какой-нибудь казус возникнет: мало ли что бывает. Может быть про свою болезнь тот все и выдумал. Но выхода не оставалось: а вдруг он и на самом деле болен? Быть вторым тут никак не годится.
О Муське из них двоих никто не подумал. Девчонка не в счет.
Муська из шопотного разговора ничего не расслышала.
Слышал только Исус.
Удачливый мужчина вытащил из кармана вторую, слегка уже размягченную от тепла шоколадку и поманил Муську к себе на диван:
— Давай-ка сюда, — сделал он ей рукой знак и протянул девчонке шоколадку, но так, что та достать ее не могла и подмигнул ей:
— Тебя как звать: Лизка?
— Муська!.. Ишь какой, «давай-ка ему сюда», — чуть обидчиво и насмешливо передразнила его Муська. — А как порядились, ты, дядька, позабыл? — И, не вставая с места, нацелилась на шоколадку, чуть пригнувшись туловищем вперед.
— Пойдешь в кино, пойдешь, — ласкательно сказал удачливый мужчина, отдавая ей шоколадку. — Не забыли. — И указал глазами заботливому приятелю на бутылку наливки и рюмки, стоявшие на столике рядом с бутылкой ситро. Тот вскочил и, обойдя девочку, стал наливать в рюмки апельсинового цвета жидкость. Муська, чуть повернув голову к столику, следила за процессом наливания.
Момент был удачен, и удачливый мужчина, улучив его, ухватил с дивана девочку у локтя и притянул ее к себе, ласково спрашивая:
— Любишь сладенькое, любишь? Ты такую пила?
— Видала, — бесшабашно брякнула Муська и попыталась вывернуться из рук роскошного мужчины, но оказалась неожиданно у него на коленях.
— Пей, — поднес ей рюмку наливки заботливый виночерпий, опуская глаза: — сладкое.
Но Муська вдруг ловко боднула рюмку головой, облила себе лоб и лицо пахучими струйками и, вырвавшись из рук ласкового дяди, отпрыгнула на середину комнаты: