Письмо Гуревич продолжил 27 марта вечером, накануне открытия съезда работников химической промышленности, на котором должен был выступать председатель Совнаркома А. И. Рыков. Соломон Наумович предстает здесь как типичный «лишний человек» русской литературы:
«Чего я только не испробовал. И в Университете был, и в Институте журналистики был, стенографией, и языками и всем чем угодно занимался. И все, абсолютно все бросил, не доведя до конца.
Не хватает во мне чего-то.
Вот даже с женщинами и то у меня чего-то не хватает. Нравлюсь я многим, но мог бы, я чувствую, что мог бы на моем месте другой что-либо сделать много в этой области, а я и здесь до конца не довожу.
Ведь никто не поверит и из моих знакомых, и даже моих родных, что я ни разу не жил с женщиной.
Всем кажется, что я живу хорошо-счастливо. Всегда веселый, улыбающийся, никогда не жалующийся ни на что. Симпатичен, умный и все что угодно. Разве не может он если не счастливо, то, по крайней мере, весело жить.
А вот не могу и не живу весело.
А впереди – что – один пережиток или начать пить, с проституткой возиться, или кончить жить.
Другого выхода нет.
Нет, вру, есть, есть выход. Я могу жениться и зажить тихой семейной счастливой жизнью.
Но вот этого я более всего боюсь: это меня свяжет, это лишит меня той свободы, той независимости, которая сейчас у меня есть. Жена, дети, да разве я могу это позволить. При моем непостоянстве, меня бросает от одного к другому и от другого к третьему, разве я смог бы навсегда связать свою жизнь жизнью другого существа. А искать и бросать – я того не смог. Не смог бы, потому что не хватило бы решительности порвать. И превратить бы жизнь мою в мещанскую такую спокойную, нудную жизнь. Нет, это меня не привлекает…
Я знаю – лучше жить, чем я сейчас живу, – я не хочу. Значит, нужно умереть… Но просто умирать я не хочу… Нет, если умирать решил, то с треском. Вот, убей Рыкова – вот и умереть бы смертью необыкновенной. Все о тебе заговорят. Весь мир – шутка ли. Весь мир будет о тебе говорить.
Шутка ли – убить председателя Совнаркома СССР. Убить его – и самому спокойно отдаться в руки власти. Вот пойду и испытаю сильное ощущение».
Но испытать сильное ощущение Гуревичу так и не удалось. Рыков на съезде химпоромышленности так и не выступил. А уже 1 апреля 1927 года Гуревич был арестован ОГПУ. Очевидно, либо его письмо Вайнштейн-Златовой было перлюстрировано, либо она сама сообщила о террористических намерениях своего корреспондента в «дорогие органы». На допросах Гуревич сразу же во всем сознался, всячески подчеркивая, что действовал в одиночку. Он заявил о своих меньшевистских взглядах и невозможности поэтому вступить в большевистскую партию. Беспартийность же закрыла ему путь к журналистской и какой-либо другой значимой карьере (из Института журналистики его исключили как не состоящего в компартии). А стремление к лидерству было у Соломона Наумовича сильно развито. В родном Кременчуге он состоял до 1922 года одним из руководителей организации скаутов-интернационалистов. Гуревич признал, что «не имея абсолютно никаких знакомств с подпольщиками, мне никакой связи с меньшевистскими партийцами установить не удалось». Он утверждал: «Не считая, что единичный террор может существенно изменить ход истории, я полагал, что убийство кого-либо из вождей существующей власти явится своего рода протестом против того подавления свободы личности, которое мы сейчас имеем, и что этот выстрел покажет обществу на существующие среди молодежи настроения». Гуревич объяснил, что не выстрелил в Бухарина потому, что «глупо было стрелять в Бухарина, с которым мне приходилось сталкиваться в редакции „Правды“ (Николай Иванович был тогда ее главным редактором. – Б. С.) и которого я лично уважаю. Может быть, если бы это был Сталин или Рыков, я бы выстрелил» (РГАСПИ, ф. 329, оп. 2, д. 24, л. 21–42). Неизвестно, сбылась ли мечта Гуревича о расстреле. Был ли он казнен или, поскольку так и не осуществил своих намерений, всего лишь отправлен в лагерь. В последнем случае горе-террорист все равно вряд ли бы пережил террор 37-го.
История имеет свою иронию. Копии письма Гуревича и протоколы его допросов уже 30 апреля 1927 года были переданы заместителем начальника Секретного отдела ОГПУ Я. С. Аграновым предполагавшемуся объекту покушения – Н. И. Бухарину. Возможно, что когда его расстреливали в марте 1938 года, Николай Иванович вспомнил дело Гуревича и крепко пожалел, что у отставного скаута кишка оказалась тонка. Больше всего Бухарин боялся ожидания уже предрешенной смерти по приговору суда. Он и в последних письмах Сталину из тюрьмы, всячески цепляясь за жизнь, горько сожалел, что не умер от какой-нибудь тяжелой болезни, и просил, в крайнем случае, если уж нельзя помиловать, дать яд, чтобы умереть самому, а не от рук палачей. Гуревич в марте 1927 года вполне мог принести Бухарину легкую смерть, приближение которой тот бы даже не успел ощутить, сразу получив пулю в затылок. А вот ход истории и судьбы отдельных политиков выстрел Гуревича изменить действительно мог. Мало сомнений, что Сталин использовал бы его точно так же, как и выстрел в Кирова куда более удачливого террориста-одиночки Леонида Николаева в декабре 1934 года. Иосиф Виссарионович наверняка сказал бы проникновенную речь о «дорогом Бухарчике», любимце партии, которого убили по наущению злодеев Троцкого и Зиновьева. Первые фальсифицированные процессы троцкистов и зиновьевцев прошли бы тогда уже в 27-м, а не в конце 34-го. И Большой террор начался бы не в 36-м, а гораздо раньше. Следователи ОГПУ поработали бы с Гуревичем, и из не очень актуальных в тот момент меньшевиков превратили бы его в матерого троцкиста. Троцкого вряд ли бы выпустили за границу, а, как и Зиновьева с Каменевым, расстреляли бы или убили в тюрьме через пару лет после убийства Бухарина. Льва Давыдовича никакие пытки и посулы не заставили бы играть роль на открытом политическом процессе. Его пришлось бы убирать втихую. Бухарин бы стал священным мучеником коммунизма, на карте страны появился бы с десяток Бухариных, Бухаринсков и Бухаринградов, а колхозные поля бороздили бы трактора «Бухаринец». Коллективизацию провели бы не в начале 30-х, а в конце 20-х, и в отсутствие предводительствуемой Бухариным правой оппозиции ее могло и не возникнуть. Именно Бухарин был душой правых. Без него Рыков и Томский могли бы и не рискнуть выступить против Сталина и получили бы, пусть небольшой, шанс уцелеть в кровавой чистке. Ход советской истории мог ускориться на целое десятилетие, хотя ее результаты вряд ли бы изменились.
Разве что Киров бы тогда имел все шансы уцелеть. Охрану вождей наверняка бы усилили, и Николаев вряд ли бы смог беспрепятственно пройти в Смольный с револьвером в кармане. В этом случае Киров, скорее всего, занял бы в советской номенклатуре 30-40-х годов то же место, что и наследовавший его пост в Ленинграде Жданов. Последний сильно злоупотреблял алкоголем и умер на четыре с половиной года раньше Сталина. А вот Сергей Миронович обладал железным здоровьем, не имел вредных привычек и вполне мог стать преемником Сталина. А вот какую политику повел бы он в этом случае – хороший сюжет для фантастического романа.
Выстрелы в Смольном
Убийство Сергея Мироновича Кирова, члена Политбюро, секретаря ЦК ВКП(б) и вождя ленинградских коммунистов – это, пожалуй, не только наиболее громкий, но и наиболее мифологизированный теракт советской эпохи. Убиенный Киров стал вторым после Сталина героем советского мифа, беспощадным борцом с оппозицией и вдохновенным и неутомимым строителем нового светлого социалистического общества.
Выстрел в Смольном не только вызвал мощную волну репрессий, но и породил горы печатной продукции, где гибель будто бы горячо любимого народом Мироныча сначала возлагалась последовательно на всех уничтожаемых Сталиным конкурентов: Зиновьева, Каменева, Бухарина, Ягоду, Троцкого, а потом, после ХХ съезда партии, – и на самого «отца народов», «великого вождя и учителя», который оказался, как сказал поэт Александр Галич, «не отцом, а сукою». Злодей Сталин, предавший ленинские заветы, организовал, по этой версии, убийство самого верного ленинца, чтобы развязать массовый террор и укрепить свою безраздельную власть над партией и народом.