— Правильно!
— Вы хотите, чтобы массы так же беспрекословно верили приват-доценту или притворялись, что верят, как они верили протопопу? Родион, Родион!
Голос Арсения Арсеньевича содрогался укоризной и состраданием. Морщинки его лица приходили в смятенье.
— Ваша задача благодарней и грандиозней. Вы должны пробудить в человечестве любознание (Арсений Арсеньевич шевелил пальцами, точно нащупывая что-то в пространстве), заставить людей искать (он делал руками такое движение, как будто кидался вплавь через реку), толкнуть их спящий ум в поиски истины (и он толкал сухим желтым кулачком невидимого бездеятельного, сонного человека). Беспокойство, внедрить в человека беспокойство, это чувство, которому мы обязаны всем, что нам известно: огнем, книгопечатанием, телеграфом. Человек ищет, потому что сомневается. Сомнение не дает покоя.
— Веру в себя должны мы… как его… внедрять, уверенность, а не сомненья, — перебивает Родион.
— Постойте. Вера? Я верю в восход солнца. Это все равно что знание. Я знаю, что завтра взойдет солнце. Но… земной рай, учрежденный по единодушному решению приват-доцентов… позвольте!
Арсений Арсеньевич беззвучно приближался к Родиону, выпячивая глаза, сжав кулачки, и шептал:
— Поверьте, друг мой, все, что вы думаете, мне известно. Поверьте, я знаю бесконечно больше вас, и мои знания устойчивы, как храм, фундамент которого уходит глубоко в почву. То, чем убеждают сейчас искателей правды из рабочих кружков, все эти амебы и туфельки, палеозойские периоды и обезьяны — все это приведено в моем представлении в сложнейшую и тончайшую гармонию, которая столь проста, что, положа на сердце руку, я могу ответить по телефону моим ученикам: успокойтесь, ничего нет. Но (Арсений Арсеньевич снижал свой шепот до вкрадчивого, еле слышного придыханья)… поверьте, Родион! Некоей сокровенной минутой, когда ясность моих мыслей достигает предельной чистоты, я отвертываюсь в уголочек моей библиотеки (Арсений Арсеньевич быстро подбегал к шкафу и прикладывался ухом к стеклу, как будто там, за стеклом, должно было прозвучать нечто таинственное), осеняю себя давно осмеянным христианским крестом и твержу: «Ничего не понимаю, ничего не понимаю!»
Арсений Арсеньевич часто помахивал у своего лица кистью правой руки, жесткие ногти прищелкивали по крахмальной манишке, профиль заострялся, какая-то мученическая — восхищенная и убогая — улыбочка блуждала в путаной сети его морщин, он крестился все испуганней и быстрей.
Тогда Родион начинал хохотать. Углы его губ глубоко западали в рот, голова становилась круглей, как будто тверже и красным массивным шаром покачивалась на больших плечах.
Хохот его сначала поражал Арсения Арсеньевича. Ученый-биолог стоял в совершенной растерянности, и даже ромбики, квадратики его пергаментного лица разглаживались, как у покойника. Неуверенно, в раздумье он возвращался к жизни и неловко поправлял на себе манишку.
Сквозь хохот Родион сотрясал комнату обрывками слов:
— Юрод… юродство! Юрод-ство! Городские… дуры… юродивые… Все то же, ха-ха-ха! Одно и то же… дуры! Катерина Ивановна… в Академии наук… ха-ха-ха!
— Какие дуры? — вопрошал Арсений Арсеньевич, понемногу обретая свое достоинство и глядя на Родиона, как на безумца.
— Это я так, про себя, — все еще хохотал Родион.
Он шумно поднимался со стула, подходил к Арсению Арсеньевичу и неожиданно строго, сосредоточив всю силу взгляда на его выпяченных глазах, говорил:
— Унизительно, Арсений Арсеньевич, для человека. Понимаете?
— Что?
— Малодушие ваше унизительно. Юродивость унизительна.
Арсений Арсеньевич брался за воротник Родионовой куртки, собираясь одним проникновенным словом передать собеседнику всю возвышенность своей мысли. Но Родион осторожно снимал худую руку Арсения Арсеньевича со своей груди и говорил:
— Как вы, с вашими знаниями, с этаким богатством… ну, как вы до такого смешного договариваться можете? Ведь я бы на вашем месте владыкой себя во всем чувствовал. Владыкой!
Он расправлял перед Арсением Арсеньевичем руки и медленно, крепко, так что похрустывали суставы пальцев, сжимал кулаки.
— Вот вы смеетесь, — величаво и покровительственно произносил Арсений Арсеньевич, — и ваш смех мне понятен. Но понимаете ли вы смысл моего признания, так развеселившего вас? Вы взялись перестроить человечество и проглядели величайшую силу, которая неустанно работает против вас: человеческую слабость. Своим признанием я только хотел обратить ваш взор на явление, вами не замеченное и грозное, как всякая скрытая сила. Да, я слаб, говорю я. Но весь мир болен этой великой немощью.
— Проглядели? — словно с угрозой гудел Родион. — Нет, не проглядели. И ежели угодно вам, так мы эту самую слабость на мушку взяли! Да! И, может, вся наша задача — против слабости борьбу вести. Чувствуете? Да? Ну так вот! Баста!
Он решительно уходил, круто подергивая большими своими плечами, в которых плотно и глубоко сидела голова, и уже из дверей досказывал:
— Вы, Арсений Арсеньевич, нас разжалобить думаете? Не выйдет. Старо! Жалостью ничего не добьешься, только так, юродство, а мы жизнь строим, да.
— Весь вопрос, Родион, в этом, — порывался Арсений Арсеньевич. — Как строить жизнь, как?
— Ну, уж как умеем, — охолаживающе замечал Родион. — Не прогневайтесь.
Он притворял за собой дверь осторожно, чтобы не стукнуть, как осторожно и уважительно прикасался к Арсению Арсеньевичу, чтобы не повредить его щуплому телу, и приходил к себе, полный желанья за что-то взяться и снова осиливать и устранять преграды.
В такие минуты он в своей комнате и Арсений Арсеньевич у себя за столом думали друг о друге с досадливым сожалением («Где же понять меня такому человеку?»— казалось Баху. «Почему такой человек не хочет понять меня?» — доискивался Родион), но обоюдная привязанность их возрастала.
Однажды Арсений Арсеньевич сам заглянул к жильцу.
Раза два-три в год ученому-биологу случалось посидеть в гостях у старых своих знакомых, с которыми прошла вся его жизнь. Чаще всего это бывали Каревы. Он посмеивался над восторженной наивностью Софьи Андреевны, но ему льстило почитание, окружающее его за каревским столом. Там он выпивал рюмку водки, иногда произносил отвлеченную речь и возвращался домой с повышенным пульсом, добродушный от трогательных мечтаний, обуреваемый их юношеским жаром. Он сам себе казался счастливым, и ему хотелось осчастливить других.
— Как часто любуюсь я такими людьми, Родион, как вы! Такая устойчивость, такая прямота!
Арсений Арсеньевич одобрительно потрогал Родиона по плечу и руке.
— Такая сила!
Ом вспомнил свою речь у Каревых, ему стало приятно, что она получилась пышной и поразила всех, и он собрался продолжить свой триумф.
— О, я глубочайше убежден, что такие люди призваны создать нечто невиданное и громадное (Арсений Арсеньевич снова пощупал Родиона). И я со жгучей жаждой желал бы иногда перевоплотиться, чтобы ощутить в себе вашу физическую веру. Да, разве ваша вера не разлита у вас по всему телу?
Родион с любопытством слушал Арсения Арсеньевича, и ему казалось, что все соки мышц этого щупленького человека высосаны его головой, неизменно повернутой в профиль.
— Но сейчас, вечером, — продолжал Арсений Арсеньевич, смягчив голос ноткой вкрадчивости, — проходя через Неву, я опять почувствовал, что мир, обреченно уходящий из жизни, этот мир не менее достоин преклонения, чем новый человек. Мы не знаем красоты, которую создадите вы. Не знаем, как будете чувствовать вы вашу новую красоту. Но никогда уже не повторятся наши чувства, потому что никогда не повторится человек нашей эпохи. А мы умели чувствовать, Родион, мы умели создавать прекрасное и обольщаться им! И мне грустно, Родион, что новое человечество безжалостно выбрасывает нас из жизни. Грустно, потому что бесследное исчезновение нашего типа людей нанесет урон будущему, подобный тому, какой наука испытывает в исчезнувших зоологических видах. Мы носим в себе такие чувства, против которых вы ополчились не потому, что они вредны, а потому, что вы не обладаете ими, не хотите видеть их значения. Мы бережно храним чувство прошлого, а вы вытравляете в себе самый зародыш этого чувства. Я останавливаюсь возле дома, построенного Ринальди[20], и мое сердце бьется. Вы же мечтаете только о квадратных площадях и шарообразных зданиях неизвестного назначения. Нас всегда вдохновляло желание кинуть мост в будущее, и для этого мы старались крепче стоять в прошлом. О Родион! (Арсений Арсеньевич окончательно нащупал патетическую форму для своей речи, выбросил одну ногу вперед и вскинул над головой руку.) О, для нас не существует времени! Мы современны всем эпохам, мы поистине бессмертны! В Рим и Калькутту, на восток и запад, отсюда, с грязных улиц Васильевского острова, на тысячелетия вперед и назад мы протягиваем руки, и нас встречают всегда понимающие пожатия то мертвенно холодных костяшек, то жарких и влажных ладоней.