Вскоре произошло очень печальное событие – умер мой врач-рентгенолог доктор Блятт, с которым я проработал почти полгода и к которому я относился с большим уважением как к специалисту и человеку...
У доктора кончился инсулин... Надо отдать должное всем врачам и медсестрам санчасти – они сделали все, что было в их силах, чтобы спасти бедного доктора, но во всей Воркуте инсулина не оказалось – ни одной ампулы. Доктор при мне вколол себе последнюю ампулу, тепло попрощался со мной, сказал, что сорок лет своей жизни он честно отдал медицине, ну а теперь все, прощайте, желаю вам всем дожить до освобождения – таково было последнее его напутствие, и он навсегда покинул мой кабинет... Его уложили в «смертную палату» стационара, и на следующее утро доктор был уже без сознания, а еще через день мне сообщили, что доктор, не приходя в сознание, тихо скончался... Вечером я зашел в санчасть, в вестибюле на железном столе вскрывали бедного доктора. Эдик Пилецкий ножовкой распиливал ему грудную клетку, и руки доктора, как у живого, двигались вместе с пилой в разные стороны. Эдик достал из трупа поджелудочную железу и показал мне – она была сморщенной и темной, как грецкий орех, вначале железа умерла сама, а потом убила и доктора...
В чем Блятта обвиняли и за что он получил двадцать пять лет, доктор никогда не рассказывал, а я, по лагерному обычаю, не спрашивал. Можно еще добавить, что, как нередко бывает в жизни, через три дня после кончины доктора инсулин поступил в лагерную аптеку... На следующий день, когда я шел обедать, мне встретился наш Ферапонт, он не спеша увозил тележку с гробом в мокрую, унылую тундру... Все-таки похоронили по-человечески, покойного одели в новое белье первого срока и, как заведено, на большой палец ноги повесили деревянную бирку с номером. Этот же номер напишут черной краской на белом столбике... А как было раньше? Тело умершего отвозили на кладбище и зарывали кое-как в неглубокую ямку... Летом, когда сходил снег, на кладбище там и тут вылезала на поверхность рука или нога, а то и стриженая голова...
Мой кабинет осиротел – остался без врача-рентгенолога. Врачи сами смотрели своих больных, и что они там видели – один Бог знает... Что-то все же, видимо, видели, так как иногда врачи собирались толпой у аппарата, и начинались невообразимый галдеж и ругань, все обвиняли друг друга в невежестве и шарлатанстве, но спорить спорили, а до ссор дело не доходило.
К этому времени мой кабинет был уже хорошо оснащен, вскоре после комиссии мне с аптечной базы прислали несколько новых рентгеновских трубок, и именно того типа, что я просил, а ту первую, злополучную, я повесил на стенку как память о пережитых минутах... Получил я и медицинские рентгеновские кассеты для снимков, и все необходимое для фотолаборатории. Не спеша я оборудовал и фотокомнату по всем правилам, получилось очень хорошо, удобно и даже уютно. Водопровода, правда, не было, и воду для растворов и промывки снимков приходилось держать в оцинкованных бачках.
Весной в наш лагерь привезли большую партию свежих корейцев. До чего же темный народ! Как полагается, их поместили в терапевтический стационар на карантинный срок, и Игорь Лещенко мне рассказал, что как-то в туалете рядом с ним уселся не старый еще кореец, который раньше доктора закончил свои «большие» дела, встал и пошел себе к выходу. Изумленный доктор кричит ему вслед:
– Эй, послушай, а бумажка?
Кореец обернулся и мгновенно отреагировал:
– А табака есть?
Среди моих друзей в лагере был и московский журналист – переводчик из ТАССа Александр Давидович Гуревич. Это был некрупный, средних лет, лысоватый и очень умный и симпатичный человек. С первого дня нашего знакомства Александр Давидович поразил меня своим философским спокойствием, невозмутимостью и какой-то особой добротой, которую излучал на всякого, кто к нему обращался. Между прочим, Гуревич проявил большой интерес к моей работе с рентгеном и с самого начала просил посвящать его даже в технические проблемы. По-моему, Гуревич одним из немногих был убежден, что я справлюсь с поставленной задачей.
Гуревич не мог не сесть в лагерь, так как его родной брат был близким другом Троцкого и соратником в его борьбе со Сталиным. Гуревича сажали не то второй, не то третий раз. Услышав очередную байку о сталинских «художествах» или об очередном гениальном открытии, Гуревич всегда произносил одну фразу: «Сталин – как и атом – неисчерпаем...»
На воле, между двумя арестами, Александр Давидович успел еще перевести на русский язык «Его глазами» Рузвельта и «Тысяча американцев» Джорджа Сельдеса. Поначалу, желая как-то помочь Гуревичу, мы общими усилиями внедрили его в КВЧ библиотекарем, но капитан Филиппов, увидев, что Гуревич выдает зыкам книги, тут же распорядился:
– Этого троцкиста и близко к КВЧ не подпускать.
Пришлось Гуревичу, через Абрама Зискинда, обратиться к Авербаху, и тот взял его к себе в вентиляцию на должность газомера. Работа, по лагерным меркам, непыльная, но всю смену Гуревич обязан был находиться в шахте, обходить все выработки и с помощью специальной индикаторной лампы измерять процент содержания метана. Но и на этой работе Гуревич сумел прославиться на всю Воркуту. Дело в том, что Гуревич любил поспать, и если представлялась возможность, он мог спать сколько угодно, так уж он был устроен... В одно из дежурств Гуревич обошел со своей газомерной лампой все штреки, лавы и забои своего участка, не обнаружил каких-либо отклонений от нормы и, забравшись в тихую «печку» – короткую выработку, улегся поудобнее, спрятал обе лампы под бушлат и заснул сном праведника. В это время в забой пришла бригада шахтеров-проходчиков и начала бурить шпуры под взрывчатку. Они работали всего в каких-нибудь пятнадцати метрах от спящего Гуревича.
Закончив бурение, шахтеры заложили в шпуры несколько килограммов аммонала, потом пришел взрывник с запальной машинкой (обычно вольный) посвистел в милицейский свисток, чтобы все ушли подальше, и крутанул ручку машинки. Ахнул оглушительный взрыв, вся шахта в такой момент как бы вздрагивала... Обождав, когда газ, дым и пыль рассеются, шахтеры пошли расчищать забой, и один из них случайно заглянул в печку и обнаружил лежащего Гуревича.
– Хлопцы! Мы мужика положили! – заорал он на весь штрек.
Все прибежали посмотреть, кого убили, начали поворачивать мужика лицом к свету, и тут Гуревич проснулся и в недоумении спросил:
– Что случилось, хлопцы?
В первый момент шахтеры онемели от изумления, а потом оглушительно заржали. Об этом уникальном случае вскоре узнали на всех шахтах...
Я очень любил гулять по лагерю с Александром Давидовичем и обмениваться с ним местными и вселенскими «парашами» или слушать интересные байки, которые он во множестве знал. Он как-то мне рассказал, что во время следствия на Лубянке в Москве следователь МГБ требовал, чтобы Гуревич переводил ему с листа американские и английские детективы, видимо, отобранные у подследственных. Если в этот момент в кабинет входил какой-либо чин, следователь немедленно начинать стучать кулаком по столу и свирепо орать: «Будешь сознаваться, троцкистская морда?» Но как только чин уходил, следователь дружелюбно говорил Гуревичу: «Ну давай дальше, где мы остановились?»
Гуревич принимал активное участие и в лагерной самодеятельности, сам он, правда, на сцене не выступал, но консультировал нас постоянно. Он получил великолепное образование, прекрасно знал музыку и театр.
Наша шахта № 40 готовилась к пусковому периоду, и требовалось людей – то бишь заключенных – все больше и больше. Органы МГБ работали четко, и заключенных везли в Воркуту целыми эшелонами со всех городов и областей нашей великой и любимой Родины... Органы МГБ продолжали выявлять и сажать всех побывавших в плену, а также «лиц мужского пола», находившихся на временно оккупированной территории СССР. Конечно, в первую очередь сажали интеллигентов: инженеров, врачей, артистов, учителей, юристов... Помню, как-то на этапе мне повстречался молодой адвокат, который получил двадцать пять лет за то, что работал адвокатом в оккупированном немцами Пскове.