И старик вдруг сел на доску и, спустив ноги в воду, тихо покрякивал, держа перед собой горящую лучину.
— И давно уехал Евсеич? — спросил Грачов.
— Да уж дней пять. Не знай, что долго нет. Видно, Ока задержала — всё, видишь, ветрено; поди, как бурлит теперь…
— Да у вас разлив, нечего сказать, удивляюсь, как вы и жить тут можете?
— А живем, — отвечал старик.
— И печки топить, кажется, нельзя, — заметил Тростников, разглядывая избу.
— Нельзя, батюшка, никак нельзя.
— Что ж вы едите?
— А испекли хлебца, пока можно было, вот и жуем. Мы и всё так, испечем побольше враз — да и полно, пока всего не сгложем, а то где часто печку топить? Оборони бог — барские хоромы спалить!
— Однако ж с твоими зубами глодать черствый хлеб, я думаю, не очень удобно?
— А ничего-с. Я привык. Быват, Евсеич-от иной раз По господским делам на неделю либо ден на десять уедет; Матренушка тоже уйдет — милостинки попрошать: дело сиротское! Уйдут, а хлебца оставят, спасибо; не забывают, нет, не забывают, спасибо, всегда оставят.
— И ты не боишься оставаться по целой неделе один?
— А чего мне бояться, — отвечал старик. — Лежу себе на печи да корочку-то и грызу и грызу, так день за днем, день за днем…
— А кто такая Матренушка живет с <тобой>? Не она ли нас встретила? — спросил Грачов. — Да вот и спряталась. Мы от нее слова не могли добиться.
— А сенная, родной, сенная… у твоей матушки служила! Барыня ее с собой с своей стороны привезла… А как барыня умерла — царство небесное! — все люди разбрелись, кто куда, по оброку, — барин уехал да и не бывал уж сюда, а она и осталась тут с той поры… Ей куда идти? До своей стороны далече, да и там у ней, слышь, никого близких сродников нет, вот и живет…
— Мать моя была полька, — пояснил Грачов Тростникову, — и умерла в молодых летах, вскоре после моего рождения.
— Да, да, бобылка, безродная, — бормотал старик, — словно как и я; вот при барском дворе и живет, — щец нам сварит либо кашки когда, хлебы поставит… Ну и живет.
— Да чего ж она нас испугалась? Мы не звери! — сказал Грачов.
— А кто ее знает? Знамо, дело девичье!
— Так она девица? И молода?
— А не стара еще, — отвечал старик. — Молодая.
— А каких лет, однако ж? — спросил Тростников.
— А чай не боле как ей лет шестьдесят будет!
Приятели переглянулись с невольной улыбкой, и Тростников молча показал Грачову дряблое, сморщенное лицо, украдкой выглядывавшее на них из-за печки. Старушка имела, впрочем, добрые, привлекательные черты, озаренные теперь невыразимым умилением.
— А ты, старик, давно при барском дворе живешь? — спросил Грачов.
— Давно, — отвечал старик. — Не знать, как давно. Да с той самой поры, как внук помер. А то я со внуком жил!
— А давно внук помер?
— Да уж годов пятьдесят будет. Давно! Поди, и косточки сгнили, а я вот всё живу! Были и сыновья, и внуки, и жена была — всё господь прибрал! — задумчиво прибавил старик.
— А давно жена померла?
— А годов сто с лишним, чай, будет, — отвечал старик.
Приятели наши пришли в неописанное изумление и, естественно, предложили старику вопрос: сколько же, наконец, лет ему самому? Оказалось, что старику сто сорок лет. Осененные долгим и печальным размышлением, которое неизбежно овладевает каждым, на чью голову, как гром, неожиданно падает подобное известие, приятели наши с четверть часа простояли молча, упражняя свое зрение в тщательном созерцании голого черепа, впалой груди и болтавшихся в воде ног старика.
Казалось, самое время в образе его находилось теперь перед ними, и при трепетном свете лучины Тростников уже читал на изрытом морщинами челе старика многозначительвое слово: «Вопрошай!»
Однако ж он не вдавался ни в какие вопросы, может быть отложив их до другого времени, и только вздохнул, а Грачов сказал:
— Сто сорок лет! Недаром шестидесятилетняя девка кажется ему молоденькой. Я и не знал, что в моем имении водятся такие редкости! Вот не говорил ли я, что у нас воздух целительный: такая долговечность, шутка ли?..
— Нечего рассуждать о долговечности, а вот думай-ка в том, как мы ночь проведем! — таким грозным восклицанием осадил Тростников своего приятеля, заметив, что он начинает седлать своего любимого конька.
Стали думать и решили, что лучшее а даже единственное средство ехать в Софоново, где, как известно, имеется барский дом, не облитый водою и не занятый никакими жильцами, так как владелец его проживал в городе. Грачов решился наутро же писать к этому помещику и просить у него дозволения пожить в его доме, пока вода не покинет его собственных владений, Итак, простившись со стариком, который поплелся на печь «грызть свой хлебец», по его собственному выражению, и послав заочное «прощай» доброй молодице, которой застенчивость простиралась до такой степени, что она так и не решилась показаться, путешественники снова двинулись в путь. Они плыли около часа среди глубокой темноты, решительно не позволявшей производить никаких наблюдений, и наконец ступили на твердую землю.
В доме господина <Стычинского>, владельца Сафонова, нашли они кой-какие постели и, напившись чаю, погрузились в глубокий сон.
Глава VII
Благословенный оазис, уцелевший среди всеобщего наводнения, представлял песчаную бугристую возвышенность, местами покрытую еловым строевым лесом, местами поросшую тощей травой, выжженной еще прошлогодним солнцем и дожигаемой нынешним; ни малейших признаков свежей растительности, хотя — напоминаем читателям — май уже подходил к половине, здесь еще не усматривалось: песок и сосна, сосна и песок! а далее вода, вода и вода — вот всё, что представилось путешественникам, когда они поутру вышли осмотреть местность. Бугор тянулся в длину довольно далеко, понижаясь постепенно и теряясь с одной стороны в бесконечных болотах, с другой — в разливе, к которому лицом стоял барский дом.
В ширину бугор имел около полуторы версты, и передняя часть его, покрытая строевым лесом, который образовывал почти правильный полукруг перед барским домом, круто понижаясь, уходила в воды разлива, простиравшегося сплошной массой до противуположного высокого берега Оки, который господствовал над всею окрестностию. Среди леса, который, так же как и всё здесь, терялся в воде, были местами широкие просеки, и срубленные деревья лежали тут же, сложенные высокими грудами. С помощью одной из просек, дававших простор зрению, можно было усмотреть в версте от барского дома жалкие признаки деревни, затопленной разливом.
Эта деревня была Софоново, покинутая в настоящее время, как и другие, своими жителями, которые разбили лагерь вокруг барского дома, перегнав сюда весь свой скот и перетащив скудные пожитки.
Сюда же, на этот бугор, удалились собственные крестьяне Грачова со всем своим скотом и имуществом, так как деревню Грачово тоже облило.
Таким образом лагерь был довольно обширен и, расположенный по скату бугра, до самого разлива, представлял пестрое и оживленное зрелище. В небольших загородах, наскоро устроенных, помещался скот всякого рода — коровы, лошади, овцы; одни свиньи, неизвестно почему, пользовались свободой, расхаживая где попало и везде суя свое нечистое рыло; тут же в промежутках загород находились временные жилища самих поселян, — то были островерхие шалаши, сложенные из жердей и кое-как покрытые соломой.
По берегу разлива разложены были огоньки, и бабы суетились около них, варя скудную пищу. Некоторые крестьяне и бабы бродили с бреднем по разливу по пояс в воде и, наловив несколько рыбы, тут же опускали ее в котелок и варили уху. Ребятишки, по обыкновению, с криками сновали взад и вперед, довольные и счастливые, словно был большой праздник, — они дрались, бегали и купались целыми стаями, разом бросаясь в воду, изумительно плавая и ныряя, подобно проворным гагарятам, или затевая игры, которые кончались настоящим морским сражением; побежденные с ревом выскакивали на берег, держа руку у подбитого глаза, и, торопливо надевая рубашонку, посылали крупную брань товарищам, брызгавшим их из воды. Они кидали в них грязью, а те плескались водой.