Когда отчаяние мое несколько поутихло, я взглянул на тощий свой кошелек, на голые стены квартиры, с которою сердце мое предчувствовало скорую разлуку, на сапоги, которым угрожало скорое разрушение, и крепко призадумался о своем положении. Я был один-одинехонек в огромном городе, наполненном полумиллионом людей, которым решительно не было до меня никакой нужды. Горькое раскаяние овладело мною. Я упрекал себя в беспечности, глупости и расточал себе множество неприличных названий, на которые так щедр человек, недовольный собою. «Если бы, — говорил сам себе, — у меня было побольше рассудка, я никогда бы не дошел до такого положения, потому что мог бы его предвидеть. Если б я не нахвастал тетушке своим богатством, она бы никогда не попросила у меня денег взаймы, а если б и попросила, то мне нисколько не стыдно было бы ей отказать. Матильда также была бы гораздо поумереннее в своих прихотях, да и мне не было бы никакой нужды исполнять их беспрекословно. Таким образом небольших денег, которые я привез с собою из дому, стало бы мне еще по крайней мере месяца на два, а между тем я мог бы приискать себе какой-нибудь источник доходов. Теперь мне ничего более не остается, как идти по миру или наняться к кому-нибудь в лакеи!» При этой последней мысли дрожь пробежала по моим жилам: древняя дворянская кровь заговорила в моих жилах, и я дал себе слово, что никогда не буду лакеем. Целый день лежал я среди полу на ковре, в крайней задумчивости, окруженный совершенною темнотою. Надобно знать, что квартира моя была в нижнем этаже, окнами на улицу. В первые три дня, когда ставни были отворены, прохожие останавливались и с диким любопытством продолжительно рассматривали мою комнату, совершенно пустую, в которой среди полу лежал человек. Однажды даже заметил я, что какой-то человек, по-видимому наблюдатель нравов, в коричневой шинели и небесно-голубых брюках, очень долго стоял у окошка, пристально разглядывая мою квартиру, и по временам что-то записывал. Мне сделалось стыдно: я велел запирать ставни и с тех пор их не отпирал. Наконец я вскочил с необыкновенною быстротою, достал огня и, засветив единственный бывший у меня огарок, присел, поджавши ноги по-турецки, к трехногому стулу и начал вписывать в тетрадь стихи, сочиненные в Петербурге… Я писал до тех пор, пока огарок догорел совершенно и в комнате распространилась прежняя темнота; другой свечки не было (да и купить ее было не на что), и потому я принужден был лечь спать. Ио мне не спалось: луч вспыхнувшей надежды осветил дотоле темное мое будущее; я вспомнил все прежние мечты мои и надежды на поэтическую известность и снова предался им безотчетно. Нетерпеливо ждал я наступления дня; наконец свет мелькнул в щелях ставен; я вскочил и начал одеваться; я пошел к хозяйке, выпросил у нес нитку с иголкою и начал зашивать дыру, бывшую на правом моем сапоге; потом я закрасил белые нитки шва чернилами, налил немножко чернил в крышечку коробочки, в которой находились спички, и принялся чистить сапоги (всё это я делал у довольно большой щели средней ставни), ваксы у меня не было; затем тою же щеткою я вычистил платье, причесал голову, предварительно смоченную водою, и начал одеваться. Одевшись, я взял тетрадь с своими стихотворениями и пошел на Невский проспект. Я переходил из одной книжной лавки в другую, предлагая свои стихотворения, но везде получал один и тот же ответ: «Не надо-с». Некоторые спрашивали меня, имею ли я какую-нибудь известность и к которой партии принадлежу и на покровительство какого журнала я имею надежду. Я отвечал, что решительно ее имею сношения ни с каким журналом и думаю, что моя стихи, если я не ошибаюсь, заслужат равное от всех журналов одобрение. Приказчики двусмысленно улыбались и советовали мне предварительно напечатать несколько своих стихотворений в журнале, назначая каждый своего журналиста и жестоко порицая всех остальных. Наконец я пришел в один великолепный магазин с библиотекой для чтения, занимавший целый этаж на лучшем месте Невского проспекта. Хозяин этого магазина, довольно толстый человечек невысокого роста с телячьим простодушием в физиономии, осмотрел меня с ног до головы каким-то полупрезрительным, полусожалительным взглядом, взял мою тетрадь, привесил ее на руке и сказал, что он покажет ее редактору. Я оставил ему тетрадь и через три дня явился за ответом. Но тетрадь еще была у редактора. Едва в три недели я успел вытребовать у него назад тетрадь мою, которая провалялась у него в магазине. Он с гневом бросил ее на прилавок и сказал: «И не такие литераторы у нас ждут по месяцу! У нас такого хламу валяется целая кладовая!» и пр. Я опять начал ходить с моей тетрадью по книжным лавкам, однако ж без успеха. Только один книгопродавец, торговавший в Гостином дворе, которого я сначала никак не мог застать дома, польстил меня надеждою. Это был человек среднего роста, не слишком тонкий и не слишком толстый, с вострым, как у бекаса, носом, серыми глазами, которые бегали с удивительною скоростию от предмета к предмету, с моргающими бровями и лошадиной походкой. Когда после долгих неудач я наконец застал его в лавке, он был окружен множеством посетителей, из которых каждый с нетерпением на него поглядывал, ожидая вожделенной аудиенции. Книгопродавец, подобно министру, с важностью подходил от одного посетителя к другому и расспрашивал о причинах их посещений. Некоторых он уводил с собою в задние отделения своей лавки и там продолжительно с ними беседовал, потчуя их чаем из медного чайника. На меня он, казалось, не обращал никакого внимания, и я, верно, бы прождал понапрасну, если б не одно обстоятельство. Какой-то господин очень плотно пристал к Линеву и начал требовать от него денег. Линев, не знавший, как увернуться от настоятельного кредитора, подбежал ко мне с вопросом: «Что вам угодно-с?» Я показал ему свою тетрадь и сказал, не хочет ли он купить мои стихотворения.
— Сти-хо-тво-рения, — произнес книгопродавец, принимая от меня тетрадь и прочитывая с расстановкою заглавный лист. — Сти-хо-тво-рения Тихо-Тихо-Тихона Мотовилова… Так-с… Мотовилова-с… Стало быть, вы-то и есть Мотовилов-с?
— Так точно, — отвечал я.
— У меня был знакомый-с… Мотовилов… Павел Петрович Мотовилов-с… даже немножко похож на вас, право, ей-богу-с… не роденька ли-с?..
— Нет, — отвечал я. — Отца моего зовут Антоном, а больше родных у меня нет. Должно быть, однофамилец…
— Должно быть, однофамилец-с, — повторил книгопродавец. — А прекраснейший человек-с Павел Петрович-с… Всегда книжки у меня забирал… право, ей-богу-с, званиев двадцать вдруг возьмет-с… и деньги все тут же на прилавочек выложит. «Смотри, — говорит, — Василий Абрамыч, лишние насчитаешь — пришли обратно»… ха-ха-ха! Такой шутник был, прости господи… да вот… умер… и какой здоровенный был… Все — люди, все — человеки. Сегодня, то есть, хлопочешь, горюешь, как бы рублик или полтинку достать, ну, дело житейское… а завтра растянулся, прости господи, и ничего не надо…
Книгопродавец вздохнул.
— Так вам угодно продать свои стихотворения? — сказал он, ковыряя в носу и прищуривая один глаз.
— Да. Купите и напечатайте.
— Напечатать-с. Конечно-с, долго ли напечатать-с… Тут листиков семь-с печатных, больше не будет-с… Да что толку-то-с напечатать. Стихов нынче никто-с не читает… ей-богу-с!.. Пушкин да Жуковский-с только у всякого и на уме-с! А как-с думаете напечатать, с именем или так-с?..
— Думаю на первый раз выступить под каким-нибудь псевдонимом…
— А что… страшно-с? Хи! хи-хи! псевдоним-с, конечно-с, не так опасно… А какой думаете-с псевдонимчик прибрать-с?
— Не знаю еще. Впрочем, тут думать нечего: какую-нибудь фамилию, какая первая покажется.
— Возьмите-с — Ершов… Вот недавно вышла маленькая книжоночка «Стихотворения Ершова».
Книгопродавец взял с прилавка небольшую книжку в голубой обертке и подал мне.
— Издал Свистунов… такой-с разбойник, перебил… у меня… право-с! Знатно идет-с… Экземплярчиков сотенки Три-с у меня разошлось… Хвалят да спрашивают, не будет ли еще книжечки… Так вот-с, понимаете… Вы уж не бойтесь… Я отвечаю-с…