— Нет! как всё равно? — поправилась она с испугом, медленно одумываясь и видимо недовольная своей оплошностью. — Мне очень приятно!
— А! — значительно произнес обрадованный Хлыщов.
— Муж бранит, что нынче совсем мало работы, — дополнила немка, — вы, верно, пришли…
— Муж? так у вас есть муж?
— Да, муж!
— А где он?
— Там, — отвечала немка, указывая пальцем в пол.
— Внизу?
— Да.
— А что он делает внизу?
— Красит.
— Так у вас там красильня?
— Мастерская, — отвечала красильщица,
— А там что? — спросил Хлыщов, указывая на дверь в соседнюю комнату.
— Там… столовая.
— А там, дальше столовой?
— Спальня, — отвечала немка.
— Н-да. Ну а там, после спальни?
— Там кухня.
— А после кухни?
— Там ничего… там лестница вниз…
— В красильню? — подхватил Хлыщов.
Ему нравились простодушные ответы и особенно замешательство красильщицы, при котором она раскрывала рот шире обыкновенного и устремляла к потолку синие большие глаза, чрезвычайно схожие с глазами самого Хлыщова, напоминавшими, как уже сказано выше, глаза большой рыбы, вытащенной на берег.
— Так у вас мало работы? — спросил он.
— Теперь мало.
— И мул? сердится?
— Очень.
— Вот я вам принес работы и принесу еще…
— Вам выкрасить или перекрасить? — с живостью перебила хозяйка.
— Перекрасить… Не то чтобы перекрасить, — поправился Хлыщов, — я перекрашенных вещей до ношу, к счастию, не имею в том нужды, а если что вымарается, отдаю человеку… А тут особенное обстоятельство: вымарался в дороге мой любимый фуляр… мне его подарили — дорога память…
Довольный последней фразой, слетевшей с языка совершенно экспромтом, по как нельзя более кстати, Хлыщов достал фуляр и показал его хозяйке.
— Можно, — сказала она. — В какую краску?
— В какую хотите.
Я предоставляю вашему вкусу и вполне уверен…
Он грациозно принагнул голову.
— Нет, уж лучше вы сами назначьте, — сказала хозяйка, — а то после…
— Ха-ха-ха! Что вы думаете?.. Разве вам случалось?.. Нет, я вам скажу… я…
— Нет, нет, нет! — возразила немка, неожиданно оживляясь. — Вот подавно тоже господин, как и вы, богатый, принес перекрасить… одну вещь… одну (она, очевидно, затруднялась в выражении)… принес и оставил перекрасить в дикую краску. Перекрасили, а он посмотрел и рассердился. Я, говорит, велел в дикую, а вы перекрасили в серую… Я серый цвет не люблю и никогда но ношу. Рассердился так! Отдайте, говорит, мне… мою вещь такую, как была… А где нам взять её, такую? Муж так сердился, бранил… всё ты, говорит: по расспросила хорошенько!
— Удивляюсь, — воскликнул Хлыщов с неподдельным негодованием, — удивляюсь, как находятся такие люди! Кажется, один пол должен бы обезоружить… Будьте спокойны, сударыня, если уж вы сами не хотите назначить, так пожалуй… Да вот чего лучше? О какой там краске у вас расписано? — заключил он, увидав пачку объявлений у конторки.
Хозяйка подала ему объявление. Хлыщов прочел:
БРАТЬЕВ ДИРЛИНГ и Ко
НОВОИЗОБРЕТЕННАЯ ПРИВИЛЕГИРОВАННАЯ КРАСКА,
НЕ ЛИНЯЮЩАЯ НИ ОТ ВОДЫ, НИ ОТ СОЛНЦА
И НАВСЕГДА
СОХРАНЯЮЩАЯ СВОЙ
ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ ГУСТО-ЗЕЛЕНЫЙ ЦВЕТ
С БРОНЗОВЫМ ОТЛИВОМ
— Уж будто никогда не линяет? — спросил он шутливо.
— Никогда.
— Знаю я, знаю ваши объявления! Написать всё можно — бумага терпит. А посмотришь: через недолго удивительная зеленая краска порыжеет, как вохра… Ха-ха-ха!
— Ни-ни-ни… никогда! — воскликнула немка, начиная сердиться. — Ее теперь все хвалят; каждый день котел выходит. Попробуйте, так увидите!
— Верю, верю, сударыня, — вежливо отвечал Хлыщов, — и, чтоб доказать вам, прошу выкрасить мой фуляр в вашу зеленую краску… оно хоть и не совсем идет к фуляру, но вы хвалите, и я…
Он опять грациозно принагнул голову.
Немка приняла фуляр и выдала ему нумер. Принимая его, Хлыщов осторожно пожал маленький пальчик красильщицы. Она быстро отдернула руку.
— А когда будет готов? — спросил он.
— В пятницу.
— А нельзя ли завтра?
— Нет… очень скоро.
— Хоть к вечеру?
— Погодите… я спрошу мужа.
И она хотела идти. Хлыщов остановил ее.
— Нет, зачем же? — сказал он. — Я лучше завтра наведаюсь, мне по дороге; если готов будет, так хорошо, а нет, так всё равно… Зайти?
— Пожалуйста, — отвечала она.
— Теперь прощайте. Не смет дольше утруждать вас моим, может быть, неприятным присутствием; будьте уверены, что, как бы вы ни распорядились с моим фуляром, хоть бы совсем испортили его… я… вежливость к прекрасному полу, по-моему, первый долг… Надеюсь, что вы будете смотреть на меня не как на докучного посетителя но делу, а как на доброго знакомого… так? — прибавил он тихо, устремляя на нее нежный взгляд, — так?
— Так, — отвечала она неопределенно.
— А в доказательство… позвольте пожать вашу ручку… Тут нет ничего, так делается.
И он взял ее руку и поцеловал.
— Ай! зачем? — сказала она, быстро вырывая руку.
— Ну, не сердитесь. Вы не сердитесь?
Красильщица молчала.
— Прощайте, прощайте! не смею более утруждать вас…
Он расшаркался и вышел.
«Начало недурно!» — думал он, спускаясь с лестницы.
— Прощайте! — сказал он, поравнявшись с окном, в котором уже опять появилась красильщица.
— Прощайте! приносите же еще!
— О, непременно!
И счастливый герой наш отправился к невесте.
— Вот, — думал он, — есть пословица: за двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь… Ну, не всегда!
VI
Дела Хлыщова во всех отношениях шли превосходно. Будущий тесть его, кроме пиявок, страстно любил еще делать всякого рода сюрпризы и через три дня после первого свидания совершенно неожиданно объявил Хлыщову, что дает за своею дочерью не полтораста тысяч, как пошутил сначала, а двести. «Вот шутник так шутник!» — подумал Хлыщов, радостно выслушав старика и заключая его в объятия. «Дай бог, чтоб он всегда так шутил», — и в голову Хлыщова серьезно забралась мысль, но пошутит ли старик через неделю еще тысяч хоть на двадцать пять. «Тогда, пожалуй, можно будет согласиться и пиявки поставить, отчего не потешить добряка», — думал он. Хлыщов каждый день обедал у Раструбиных, приходя часу в первом и просиживая до обеда с невестой своей и с молчаливой Поликсеной Ираклиевной (так называлась госпожа Раструбина). Его красноречивые, остроумные рассказы о Фреццолини, о Бореи (Гризи и Марио тогда еще не было в Петербурге), о Фанни Эльслер, которую он называл просто Фанни, видимо интересовали молодую девушку. Варюша спала и видела тот вожделенный день, когда, сделавшись госпожою Хлыщовой и приехав в Петербург, она появится в опере. Надо заметить, что Хлыщов в Москве прикидывался страстным меломаном итальянской музыки и с пренебрежением отзывался о цыганах. Называя себя борсистом (он действительно принадлежал к тем, которые отдавали предпочтение Бореи перед Фреццолини), яркими красками описывал он мнимые победы борсистов над фреццолинистами, к одержанию которых значительно сам содействовал (чему нетрудно было поверить, приняв в соображение массивные руки и вообще атлетическое его сложение). Все были от него в восторге, не исключая и дородной Поликсены Ираклиевны, которая вмешивалась в разговор единственно в таких случаях, где можно было ввернуть словечко касательно того, как то или другое делается, растет, приготовляется или употребляется «у нас в Персии». Хлыщов, не лишенный юмористического взгляда на людей и людские деяния, скоро подметил слабую сторону доброй старушки и в приличных случаях скромно подмигивал старику Раструбину, который открыто смеялся над своею женою, называя ее не иначе как «у-нас-в-Персии». «А что „у-нас-в-Персии“ так присмирела? — говорил он, попивая кофе. — Что ни говори, а „у-нас-в-Персии“ прекрасная женщина. Какого плову сегодня подала нам; жаль только, изюму и коринки слишком много положила». «У нас в Персии всегда так кладут», — отзывалась Поликсена Ираклиевна, начинавшая уже дремать. «Ха! ха! ха! опять — у-нас-в-Персии!» Старик добродушно смеялся. В таких разговорах и шутках, до которых старик был большой охотник, не много заботясь, как все разжившиеся веселые старики, о их достоинстве и пополняя недостаток качества количеством, — проходило незаметно два-три часа после обеда.