"Науку", то есть ученье в школе (куда меня матушка отдала и о чем будет сказано в своем месте), я бросил на первых же порах, потому что шла она на меня не другом, а врагом, с розгой и палкой, и давала мне то, чего душа моя не принимала. Я ушел от нее обиженным и стал, подобно множеству других вечных представителей толпы, жить тоже "помаленьку", "как-нибудь", занимаясь чем-нибудь, лишь бы меня не трогали, лишь бы меня "не заставляли".
Так я прожил на свете почти тридцать лет. Как я провел эти годы, чем был занят, я положительно затрудняюсь объяснить. На языке нашей стороны есть, правда, множество выражений, определяющих формы захолустной жизни, например: "помаленьку", "кой-как", "как бог даст", "надо же где-нибудь умирать" и т. д. В качестве захолустного жителя я охотно применяю эти определения и к моей жизни, Но могу сказать положительно, что как ни основательно была разработана во мне лень и уменье уйти от "заказного" дела, не было в жизни моей минуты, когда бы я самым явственным образом не чувствовал всей ничтожности завоеванного мною угла и не тосковал; лень помогала только тому, чтобы эти тоскованья не приходили ни к — какому результату, кроме того, что, не делая ничего, не вмешиваясь в дела, я смотрел на них весьма прилежно.
Передо мной прошли разные времена. Были времена, когда мы вместе со старичком считали лень вещью, разрешающею все затруднения, и говорили о ней: "отлично!"
Потом были времена, когда явилась у меня потребность сбросить с своих плеч все старое, вновь родиться на свет самым сильным, энергичным человеком, потому что даже в наших захолустьях по временам как-то неотразимо чувствовалось, что скоро жизнь закипит и забьет ключом отовсюду и мне останется одна могила.
Я со страхом видел, как это время надвигается на меня все ближе и ближе… "Не от этого ли мы все, захолустники и мраколюбцы, пропадем?" — думалось всем нам, большим, малым и средним лентяям… И вдруг — что же? Случилось нечто совершенно необыкновенное. Время это пришло, оно вот вокруг меня, а я не умер, а напротив — успокоился, да и все лентяи, на гибель обреченные, не погибли, а повеселели. Как ни мал угол, откуда я смотрю, однако же я не могу не видеть, что среди существующего общественного шума, суматохи и хлопот тонкой змеей вьется тоска, разрывающая грудь бессильной злобой, перед которой моя лень — счастие. Напрасно у домашнего очага, за чайным столом, я ищу следов того, что составляет видимость новых времен. Шатриан мог в избе французского мужика отыскать следы государственных переворотов в его стране и на трех бабах и двух мужиках показать всю их историю; поищите же в избе нашего мужика ну хоть следов такого переворота, как земство, — едва ли это дело будет успешно… Мужик исполняет "новые времена"; мой товарищ, которому я завидовал, веря, что его уму и сердцу будет много горячей работы, тоже исполняет "новые времена", а лично каждому из этих исполнителей, кажется, все равно, что новые времена, что старые.
Лет пятнадцать тому назад я знал одного чиновника (примеры у меня захолустные), Кузьму Егорыча Груздева. Он тогда только что с отличнейшим аттестатом окончил курс в семинарии. Способности он имел быстрые, позволявшие ему моментально овладеть всеми качествами отличнейшего чиновника, так что не было ни малейшего сомнения в блистательности его карьеры, необычайно быстро достигающей сначала секретарства и любви начальства, а затем тотчас же собственных домов, созидаемых на неслышном, хотя и горьком негодовании обираемых мужиков просителей. Все улыбалось ему.
Но при самом начале этой карьеры все надежды Кузьмы Егорыча были неожиданно и мгновенно разрушены совершенно новыми веяниями времени "после войны!" Ни одно из подававших блестящие надежды качеств Кузьмы Егорыча не оказывалось нужным… "Дело нужно, милостивый государь, а не подшивание бумаг! Слышите ли? Дело-с!.." — пропагандировало начальство, уничтожившее значение иглы с ниткой… "Ты, свинья этакая, — пропагандировал Кузьме Егорычу его товарищ в трактире за чаем, где умели прежде шопотом толковать "о делишках": — ты, свинья этакая, не делу служишь, а лицам! Убирайся и пьянствуй один!.." Как это? Зачем это все пришло? Чем он виноват?.. Кузьма Егорыч был запутан кругом… С одной стороны слышалось: "честь нужна, честь…", с другой — "совесть", "благо". Кузьма Егорыч только повертывался, совершенно убитый, и с умоляющими глазами лепетал то направо, то налево: "Честь? Ты говоришь, честь? Ваня! Что ж я… голубчик! Совесть! Опять… Петр Иваныч, отец, разве я? Господи!" Но ниоткуда не было ни пощады, ни милосердия. На Кузьму Егорыча налетели такие понятия, которые вовсе в ходу не были: он был прав, он не успел приготовиться, но его, невинного, затирала льдина времени. Я видел его однажды в жалчайшем виде: он стоял в соборе в темном уголке, положив кисти обеих рук на набалдашник палки, и, закинув голову назад, как бы в исступлении отчаяния пел вслед за хором: "конец приближается!..", и слезы дрожали в его голосе…
После того как полицейский поймал его на площади, куда он выбежал в одном белье, будучи в белой горячке, — после этого случая я не видал его до настоящего времени.
Недавно я опять его встретил.
Он только что приехал из Польши. Поглядите на него, запоет ли он теперь "конец приближается". Едва ли. Он здоров, полон, весел… Он не терзается ничем; убеждения его прочны и сложились вполне, например хоть бы по части женского пола: всякая женщина, девушка — для него каналья и шельма. "Знаю я вас, шельмовок, — говорит он при виде чуть не годовалой девочки. — Я в Польше… Канальи!" "Знаю я эти земства, мошенники, канальи…" "Я вот тебе дам протест!" "Я из тебя вышибу литературу! — думал он, потихоньку присватываясь к одной девушке, читавшей корректуру губернских ведомостей: — Я знаю, что у тебя на уме-то!.. Все вы шельмы…" А между тем этот человек делает одно из самых новых дел, отлично зная, что этому новому делу нет никакой надобности быть связану с личной жизнью. Какова же эта личная жизнь? — Дома он ходит в одной рубашке, не стыдясь никого и ничего. Он заплатил. В разговорах его чрез каждое слово — пять слов непечатных; прислуга улыбается на эти слова, и Кузьма Егорыч знает даже, что она довольна, потому что "все они подлецы" и "заплачено". Те из его слов "дома", которые можно бы печатать, относятся к водке и закуске; водку он уничтожает, пользуясь правом полной свободы. Рожа у него, когда он дома, постоянно цветет, как пион. Наевшись, напившись, он мечтает жениться на "шестнадцатилетней", чтобы она была "совершенный ребенок"; а пока еще этот вопрос не решен (много еще их, каналий, есть, успею!), Кузьма Егорыч беседует в своей квартире с привозными дамами, любезничая непечатными словами, потому что "заплачено".
Но что Кузьма Егорыч! Кузьма Егорыч, с позволения сказать, животное — и только. А вот вы подивитесь:
Недавно на моих глазах несколько вполне просвещенных лиц, занимающих в ряду новых деятелей видные места, приняли участие в деле, достойном, пожалуй, только моей скучающей праздности… Было жаркое послеобеденное время. Деятели спали (спали и они, потому что делать нечего), потом проснулись и пошли ходить друг к другу. Тех, которых проснувшиеся заставали спящими, они стаскивали за ноги и будили, говоря: "вставайте, вставайте", не зная, впрочем, зачем это нужно. Спавшие просыпались и тоже затруднялись определить — зачем они это сделали. Разговаривать им друг с другом совершенно не о чем, несмотря на то, что они делали целое утро множество новых дел. "Ну что?" — "Ничего!" — "Как?" — "Так, как-то". Вот что они со всею искренностью могли предложить друг другу. Впрочем, на этот раз я упустил из виду одно обстоятельство, в это время была война, и поэтому некоторое время шел довольно оживленный разговор о коммуне. Могу уверить вас, что все эти господа действительно образованные люди. Они действительно способны, развиты; они много читали, много знают, много учились, но, тем не менее, по прекращении газетных разговоров им оставалось или идти слушать в саду музыку Бутырского полка, или заводить речь о женском поле, или сесть за карты, или, наконец, послать за бутылкой. Во время этого раздумья в комнату, где сидели несчастные люди, донесся со двора голос хозяина дома, отца протоиерея.