"Не могу забыть одного дня, принесшего мне самое непереваримое по тяжести впечатление деревенской жизни… Дело было в деревне, в студеный осенний день… Рыжие поля, голые деревья, сухой шум сухих листьев, гонимых по земле сухим холодным ветром, режущим по лицу и шее тупым и грубым лезвием… Скучно, холодно, неприветливо… Было часов девять утра, и я стоял на дворе, глядя, как приехявший из соседней деревни крестьянин складывал у забора дрова… Не любил я этого мужика; какая-то беспредельная затаенная алчность — казалось мне на основании многих фактов — алчность неустрашимая, язвой точила его душу; и в то время как лицо всегда было благообразно и благопристойно, глаза только выдавали душевную тайну… Мрачные впечатления деревни, к несчастью долгие годы беспрерывно и без отдыху мной переживаемые, накопили и в моей душе что-то жестокое, неприветливое… Душа как-то закрылась, заперлась точно на замок и отвыкала с каждым днем все более и более от желания растворяться, раскрывать себя радостному явлению… Напротив, я стал замечать, что как только что-нибудь светлое или отрадное мелькает мне в этой холодной и темной атмосфере, так я инстинктивно отворачиваюсь, мне больней: не хочу я видеть этого и думать об этом потому, что меня сейчас что-нибудь придавит и мне втрое будет хуже… Так вот в таком-то мрачном душевном настроении, воспитанном во мне годами и не покидавшем меня в последние годы пребывания в деревне ни на минуту, стоял я на дворе в то памятное мне осеннее утро и смотрел на дюжую спину нелюбимого мужика… Мы переговаривались с мужиком по словечку чрезвычайно холодно, но вместе деликатно… А думалось мне почему-то одно: "убьет!.." Кого? когда? как? Не знаю!.. Просто как-то так стало выходить невольно, несознательно… Поглядишь на такое благообразное лицо, ответишь на благообразный поклон или благообразный вопрос, а сам в то же время почему-то думаешь: "а ведь разорвет, анафема, в клочья!" Вот и в это утро шевелились в моей мысли те же неприветные слова… Да и ветер меня мучил, царапая своим тупым лезвием по лицу, по шее и забираясь в рукава, да и поле — уж мертвое, ободранное, облезлое, как облезлая шкура мертвого животного, — гнело душу. Из-за забора с проезжей дороги ветер поднимал сухую холодную пыль… "Убьет…" — опять мелькнуло у меня, и я хотел было уйти, как вдруг нечто совершенно неожиданное, с неба свалившееся, приковало меня к месту и приковало как раз на половине этого страшного слова "убьет"… Как раз в ту минуту, когда отравленная душа вымучила из себя эту страшную мысль о мужике, который клал дрова и спину которого я созерцал из-за забора, сначала как первая капля дождя, падающая в крышу, послышался какой-то ясный, светлый звук; за ним другой, третий, и вдруг эти странные звуки быстрым и резвым оборотом перешли как-то сразу в развеселый, разудалый, разухабистый вальс из какой-то оперетки… Шарманщик, пробираясь из столицы в губернский город, заслышал разговор за забором — а забор-то был около усадьбы, повидимому не крестьянской, — вот он и заиграл вальс. Грубый ветер грубыми толчками точно дрался с этими звуками, разнося их по пыльной улице, угоняя вверх, опрокидывая вниз… Когда-то я слышал эти звуки, и ничего в них не было, кроме опереточной "клубнички", но появление их здесь, в деревне, среди этих соломенных крыш, этих ободранных полей, рваных полушубков, ошеломило меня… Они нежданно-негаданно принеслись и поставили среди этой суровой деревенской обстановки образы довольства, веселья, праздности, роскошной, залитой золотом и упоенной "своим удовольствием". Они так превосходно нарисовали этот другой мир, а мое, истомленное однообразием деревенских впечатлений, воображение с такою яркостью отпечатлело его, что я не додумал даже до последней буквы страшного слова "убьет…", как уж и мужик, которого я только что ненавидел, и его черная с глубокими ямами шея, и его рваная шапка, словом, все, все в нем пробудило во мне взрыв, да, именно взрыв необычайной жалости. "Как я мог думать это… убьет?.." — истерически билось у меня где-то не то в голове, не то в сердце… Истерические слезы как-то неудержимо стремились вылиться и оплакать одновременно и неустанные труды этих неустанных рук, и холод изб, и тьму ночей с бьющимся от страшного сна ребенком, и жестокость этого же мужика к родному брату, которого эти же руки ободрали, буквально ободрали, и воровство этими руками в темную ночь чужих дров, и эту неустрашимую алчность, не усыпающую в душе мужика, и черствый хлеб, и грязную соску во рту ребенка… Шарманщик играл, мужик клал холодными руками на холодном ветре холодные и грубые поленья, холодный ветер резал и толкал… а в глубине души разверзалось что-то горячее, как огонь, разливалось жаром рыданий…"
Протасов долго ходил по комнате, не говоря ни слова, и, подолгу останавливаясь у окна, спиной ко мне, смотрел на улицу, также ни слова не произнося… Я не мешал ему овладеть собою…
— А ведь знаешь, — заговорил он, отходя, наконец, от окна и стараясь казаться совершенно спокойным, даже слегка, хотя и напряженно улыбаясь: — ведь действительно этот мужик-то содрал с брата шкуру, как говорится у нас по-деревенски… Нужда! Чем ее поправить? А вот насупротив живет братан, Алешка, братан нескладный; все у него незадача… Было у этого Алешки место лесника, семь рублей в месяц жалованья, — отбил, потому Алешка пьет, а этот, Николай, капли в рот не берет… "Ему эти деньги все одно ни к чему". Надумал Алешка дрова возить куда-то по два с полтиной сажень — Николай "вызнал" место, стал возить по два… отбил!.. "Вози, говорит, нешто я препятствую тебе?"… "Ну, констатируют соседи, таперича Алешка должонсовсем подохнуть". Тут всё только констатируют… "должонтеперича по миру пойтить…", "теперчи ён бы уж помирать должон…"Когда Николай отбил от Алешки место ("Николаю-то семь целковых дюже хорошо!.. констатировали соседи… теперича он должоншибко поправляться"), и когда отбил поставку дров, и когда потом отбил сенокос, который Алешка снимал у соседнего барина (всего-то пудов на шестьдесят), тогда соседи констатировали так: "Теперича, надо полагать, Алеха должонсовсем порешиться, начисто пошел на разор…" И Алеха пошел на разор. Детей у него куча, всё маленькие, жена слабая, больная и, на несчастье, плодущая… Алешка начал разоряться и пьянствовать, стал жестоко колотить, жену, чтобы усмирить в ней эту плодовитость, уравновесить плодущую бабу с окружающим недостатком, но не уравновесил. Алешка стал пьянствовать, и я стал встречать его в самом растерзанном виде: раза два я видел его лежащим в грязи, в канаве, лицом вниз, бездыханным… "ДолжонАлеха, надо быть, покончиться с эстого с пьянства", констатировали объективные наблюдатели-миряне… Но Алеха не помер, а случилось с ним еще новое и огромное несчастье.
"В один день разнеслась весть, что три девочки, дочери Алехи, оставшись дома без матери, которая ушла зачем-то к соседям, на руках девятилетнего парнишки (отца также не было дома — "воровал дрова" в графском лесу), опрокинули на себя во время игры огромный, белым ключом кипевший самовар… и обварились с головы до ног. "Теперича уж, пожалуй, и помирать должны бы… вчерась обварились-то…" констатировали деревенские диагносты… "Должны помереть, — подтверждали беспристрастные наблюдатели, — коли ежели не отходят". "Коли отходят, в ту пору и живы должны остаться, ну а коль скоро не отходят, то само собой, окончательно сказать, должны покончиться…" "Беспременно покончатся, коли ежели каких способов не будет отходить…" "Да, теперича пожалуй что уж и померши, коли ежели…" А так как всем хорошо известно, что в деревне существует самый внимательный контроль друг над другом и над всем домашним бытом каждого дома, то к этому констатированию неизбежной для девочек смерти (ежели не отходят) присоединилось констатирование и другого факта. "А пожалуй, что Алеха-то теперь долженпойтить на поправку!..Горе, горе, что говорить! Всякому свое жалко… А и так ежели сказать, божиим повелениям человек не указчик… Неизвестно, может господь-то премудро все это послал… А что Алехе все полегче станет — это верно, потому как же? остался он в троих… куда с этакой оравой ребят выбиваться… А теперича, пожалуй что, и на поправку должон пойтить… Право, должон". Дети действительно умерли, и Алеха действительно пошел на поправку… Долго я не видал его после этого несчастья и не знаю, как он его пережил, но когда я его увидел наконец, он был и трезв и опрятен, и взор его был и чист, и светел, и умен… "Слава тебе, господи, кабысь немножечко дело мое поправляться стало… Дай бог здоровья (имя рек), место мне дал — мост на железной дороге караулить, через день, рубль серебром, свои харчи, маленько поправляться стал… А то всего бы решился, чисто бы помер бессловесно!.. До весны как-нибудь промерзну в землянке-то, рублей под шестьдесят деньжонок накопится, опять возьмусь за хозяйство… Слава тебе, господи, землю-то кое-как у мужиков "отпоил" — не отняли… А то бы начисто бы пришлось покончиться". О детях мы не говорили…"