Интересно проследить, что происходит с человеком на пределе социалистической теории, в крайних коммунистических версиях социализма. Здесь мы увидим, что антропологическая парадигма модерна начинает подвергаться еще более существенной эрозии. Если мы внимательно почитаем Андрея Платонова, например, «Чевенгур» или «Котлован», то увидим образцы экстремальной версии антропологии большевизма (крайнего социализма), в которых сама мировая материя начинает говорить о себе в странных формах и образах. В жителях Чевенгура, действительно, происходит некое сплавление субъекта и объекта. Индивидуальный рассудок как «буржуазное явление» отбрасывается, телесность приобретает освобожденный характер. Солнце работает, люди живут в бочках, ходят без штанов, двигают дома, пашут снег. И постепенно развертывается целый ряд явлений, явно выходящих за рамки парадигмы модерна.
Крайние формы этого классоцентрического подхода разрушают неснимаемые противоречия между людьми в некоем «свальном грехе» классового единства, когда уже нет ни ролей, ни позиций, ни разделений: рождается всеобщий, новый, революционный, празднующий эсхатологический субъект. Вот здесь мы уже полностью выходим за рамки парадигмы модерна, о чем справедливо говорили либеральные критики коммунизма, потому что здесь веет чем-то другим. Это напоминает некоторые эсхатологические теории, связанные с парадигмой премодерна и «традиционным обществом», особенно с теми учениями, которые описывали и предвосхищали ситуацию «конца света».
«Человек фашизма»
И наконец «человек фашизма». Этому посвящено немного серьезных исследований (по вполне понятным причинам), но с антропологической точки зрения, это не менее интересно. «Человек фашизма» — тоже субъект, индивидуум, и полностью подпадает под антропологическую парадигму модерна. Разница в том, что «человек фашизма» переживает свое состояние как предельно напряженную трагедию. Он предоставлен только самому себе, но переживает это не оптимистически, как румяный либерал-прагматик с томиком Иеремии Бентама подмышкой, а с холодным отчаянием. Мир модерна он воспринимает как безграничный кошмар, как тотальное отчуждение всех от всего. «Человек фашизма» — это одинокий герой, который описан, например, в романе Д'Аннунцио «Невинный» (и показан в фильме Лукино Висконти, снятом на той же основе с тем же названием). Это человек индивидуальный, абсолютно закрепощенный со всех сторон, но воспринимающий эту закрепощенность как фатальность и богооставленность. В фашистской антропологии развертывается экзистенциалистская теология богооставленности. Не случайно, основатель экзистенциализма немецкий философ Мартин Хайдеггер был сторонником национал-социализма.
Немецкий нацизм решает антропологическую проблему несколько иначе, нежели итальянский фашизм. Внемля критике европейского нигилизма со стороны Ницше, он обращается к архаическим пластам, к элементам премодерна, но делает это, в общем, по сходной с фашистами экзистенциалистской чувствительности. Национал-социализм глубоко понимает модерн, но не принимает его просветительской программы. В национал-социализме можно встретить и д'аннунцианское одиночество героя-атеиста, который пришел ниоткуда и идет в никуда, совершая героический прыжок над бездной, но не на её другую сторону, а просто в никуда. В нем можно встретить, как у Ницше, попытку разогреть индивидуалистическое качество до предела, до трансцендентных пропорций, как волю к власти. Но в то же время на массовом уровне национал-социализм напрямую обращается к премодерну и воспевает ценности этнической и расовой общности, где индивидуум полностью растворяется в племени, становясь условной единицей коллективной сущности — этнического духа.
Во всех случаях антропология фашизма и национал-социализма, принимая вызов модерна и признавая его легитимность, стремится радикальным образом выйти из очерченных модерном границ. Модерн здесь осознается, принимается как данность, но морально и идеологически отвергается. Будучи вполне современной, идеология фашизма ставит перед собой цель покончить с современностью, ниспровергнуть ее, выйти в пространство по ту сторону парадигмы модерна — либо в своеобразно понятое будущее «сверхчеловека», либо в архаическое прошлое, предшествующее модерну. Соблазнительно было бы увидеть в фашизме движение к традиционализму (судьбы некоторых традиционалистов, в частности, Юлиуса Эволы, дают для этого некоторые основания). Но наиболее проницательные исследователи — в частности, Ханна Арендт или Ален де Бенуа — справедливо показывают, что фашистский тоталитаризм принадлежит исключительно модерну и представляет собой лишь попытку «своеобразно» (мягко говоря) ответить на вызов парадигмы современности, оставаясь в целом в ее пределах.
Философия фашизма может быть с некоторой натяжкой определена как «объективный идеализм» в отличие от «субъективного идеализма» (и «субъективного материализма») либералов и «объективного материализма» марксистов. Например, Джованни Джентиле, один из теоретиков итальянского фашизма, был гегельянцем. В целом же, идеалистический подход, своего рода «политический романтизм», был отличительной чертой большинства идеологий фашистского типа. Вместе с тем в фашизме можно обнаружить и крайние формы субъективного идеализма, в котором идея человеческого субъекта переходит в идею субъекта космического, в фигуру «сверхчеловека».
Совершенно особняком стоит философия Мартина Хайдеггера, который со своей ключевой концепцией «Dasein» абсолютно не вписывается ни в типичные философии современности, ни в парадигму Традиции, и представляет собой явление, вообще не поддающееся классификации. Стоит упомянуть также о гротескных теориях «расового материализма», который исповедовали вслед за графом Гобино и Чемберленом немецкие антропологи Гюнтер, Клаус и др. Эти авторы наивно объясняли различие в культуре разных народов биологическими и климатическими факторами, являя собой экстравагантную разновидность биологического материализма.
Идеология либерализма выиграла соревнование за парадигму модерна
XX век в драматической и напряженной борьбе показал нам, какая из трех идеологий является настоящей антропологией модерна. В философском смысле битва между фашизмом, либерализмом и коммунизмом велась за соответствие чистой парадигме модерна. Это была битва за окончательный вердикт относительно смысла современности. Ее выиграли либералы.
Исторически либералы довольно легко распознали фашистов и нацистов как отклонение от пути современности, как обращение к недостаточно современным, по сути, архаическим философским моделям. И хотя стремление фашистов к модернизации могло сбить с толку поверхностного наблюдателя, а неприязнь фашистов к коммунистам была соблазнительной для либералов в плане возможности их использования против набирающего силу марксизма, в целом либеральная идеология без особых колебаний сделала выбор в пользу последовательного антифашизма. В ходе чудовищной по своим неслыханным жертвам Второй мировой войны союзники — либералы и коммунисты — с фашизмом справились, и как фундаментальное идеологическое явление современности с 1945 он прекратил свое существование. Коммунизм долгое время казался братом-близнецом либеральной идеологии, так же апеллируя к Просвещению и представляясь в этом деле даже более продвинутым, авангардным и прозревающим дальше в будущее. До какого-то момента все те, кто принимали парадигму модерна, рассматривали либерализм и коммунизм как два близких по духу учения, первое из которых было умеренным и ориентированным на сегодняшний день и status quo, а второе — неистовым и нетерпеливо приближающим день завтрашний. Но уже в 30 годы некоторые либералы стали различать в советском обществе и в марксизме в целом фундаментальное отличие коммунизма от программы Просвещения. И это отличие (особенно с учетом опыта тоталитарной практики СССР) заставило либералов «разоблачить» коммунизм как особого рода завуалированное издание «традиционного общества», т. е. нечто аналогичное фашизму, лишь более закамуфлированное. Фашизм также ставил перед собой задачу, отталкиваясь от модерна, преодолеть его, и марксистская критика капитализма, умноженная на созерцание сталинских практик, заставила либералов задуматься — а так ли уж «современен» коммунизм, и не является ли он «секретным» и хитроумным оружием того же премодерна, перенявшего внешне язык современности?