Одним из следствий этого культа следует считать выработанные веками и санкционированные конфуцианской традицией определенные нормы поведения ученых-чиновников [813], и прежде всего подчеркнутое взаимоуважение и самоуважение в их среде. Восходящее еще к древнему культу цзюнь-цзы, к описанным в «Лицзи» ритуалам и церемониалам, это тщательное соблюдение точно установленных регламентов в поступках, движениях, одежде, украшениях, выезде и т. п. было одной из наиболее отличительных, бросающихся в глаза черт всех представителей сословия шэньши. Быть на должной высоте, во всем проявлять свое абсолютное знание правил и этикета, всегда быть внешне на высоте требований, предъявляемых к цзюнь-цзы, соблюдать достоинство, ни в коем случае не «потерять лица», — такой, в самых общих чертах, была линия поведения всех этих людей. Своим подчеркнутым соблюдением правил и этикета они как бы лишний раз давали почувствовать ту вполне реальную и существенную социальную грань, которая лежала между ними, грамотеями-чиновниками, учеными-интеллектуалами и простым народом, малообразованной массой. При этом, разумеется, именно внешнее соблюдение этикета было главным и основным. Лишний шарик на головном уборе или цвет костюма играл в представлении этих людей (да и на самом деле) значительно большую роль, чем наличие или отсутствие искреннего стремления к провозглашенной еще Конфуцием добродетели или справедливости. Поэтому-то и столь важную роль в китайском средневековом обществе играло «сохранение лица», поэтому-то столь страшным и морально непереносимым бедствием для всякого грамотея-интеллек-туала, для всякого стоящего над массой образованного шэньши была «потеря лица», т. е. публичное уличение или обвинение в чем-либо недостойном, недобродетельном, не соответствующем его званию и положению. Не случайно, например, изобличение чиновника, проводившего экзамен, в нарушении правил и тем более во взяточничестве было для него— независимо от полагавшегося за это сурового наказания по закону — гражданской смертью. Словом, «потеря лица», моральная дискредитация в китайском обществе всегда были, и остаются поныне, более суровой и эффективной мерой социального воздействия, чем любой другой вид наказания.
Сложившийся таким образом культ конфуцианских ученых-чиновников, грамотеев-шэньшм, сыграл немалую роль в формировании и закреплении в Китае специфической социальной структуры и в создании очень стабильной и консервативной конфуцианской цивилизации. Этот культ наряду со всеми другими конфуцианскими нормами, культами и институтами позволил сложиться в стране общепринятому представлению о китайской цивилизации и ее месте в мире.
Культ конфуцигнской цивилизации
Именно конфуцианство со всеми его нормами и традициями, со всей его идеологией и санкционированными нм формами социальной структуры обусловило постепенное возникновение и закрепление подлинного культа «Поднебесной», «Срединной империи», рассматривавшейся в качестве центра Вселенной, вершины мировой цивилизации.
Культ китайской конфуцианской цивилизации, как практического воплощения священной воли Неба, находил свое наиболее отчетливое выражение во взаимоотношениях китайцев с внешним миром. Китай, подобно древнему Риму, уже по крайней мере с Хань считал только себя цивилизованной страной, а своих ближайших и отдаленных соседей, весь остальной мир — варварами, не прикоснувшимися к великой цивилизации и потому вынужденными вечно прозябать в темноте и невежестве [228, 60—62; 387; 399; 565, 3—5].
Однако на этом представление конфуцианцев о мире не кончалось. В полном соответствии с их взглядами на роль Китая в варварской периферии, т. е. на роль Китая в мире, считалось, что все некитайские народы — это не только варвары, но и, в силу своего «варварства», как бы «младшие братья» китайцев, потенциальные вассалы и данники китайского императора, «Сына Неба».
чПюбые взаимоотношения конфуцианского Китая с его соседями на протяжении почти двух тысячелетий всегда рассматривались только и именно сквозь эту призму. Как только представители какого-либо племени или соседнего государства прибывали в Китай, специальное управление, ведавшее сношениями с иностранцами, рассматривало прибывших как данников. Назначался чиновник, ведавший сношениями с этим народом. Правителю народа иногда, в знак особой милости, присваивали какой-либо из китайских почетных титулов, а сам этот народ записывался в книги данников. Такие традиции существовали очень долго. Даже в 1793 г., когда в Китай прибыло первое английское посольство («миссия Маккартнея»), на кораблях, везших миссию по китайским водам, развевались флаги с надписью «Носитель дани из английской страны» [310].
Надо сказать, что на протяжении долгих веков народы, с которыми китайцы устанавливали связи, обычно не видели в таких отношениях ничего зазорного для себя. Приезжавшая в средневековый Китай миссия представляла, как правило, народ, находившийся на более низкой ступени развития. Из Китая этот народ получал товары, которых он не мог производить сам и которые высоко ценил (шелк, ремесленные изделия, драгоценности и т. п.). Отправляясь в путь, миссия брала с собой продукты своей страны, рассчитывая получить в качестве эквивалента китайские товары. Воспринимая привезенные товары как дань, китайский двор обычно щедро отдаривал миссию, так что стоимость ответных даров намного превышала «дань» [388, 139—140].
Такие взаимоотношения с близкими и далекими странами были нормой для средневекового Китая. По существу это был обычный обмен. Однако преломленная в умах конфуциански воспитанных китайских историков эта обычная картина в китайских исторических сочинениях получала иную окраску и не выглядела столь безобидной. Судя по многочисленным записям в китайских средневековых хрониках, все такие визиты в Китай (ответных визитов Китай, как правило, не делал) всегда воспринимались и фиксировались именно как явления данников, признание зависимости [388, 137—138, 141]. Со временем подобные хроникальные записи, уже освященные вековой традицией и приобретшие силу неоспоримого документа, получали вполне ощутимую ц реальную силу и могли служить формальным оправданием и предлогом для любых экспансионистских устремлений Китая.
Культ конфуцианской цивилизации и Китая как ее центра находил свое проявление и в принципах взаимоотношений собственно' китайцев с представителями нацменьшинств, окраинных районов империи, а также с теми из ближайших соседних народов, которые действительно находились в орбите китайского влияния. Дело в том, что концепции национализма, которая была бы основана на чувстве расовой к этнической близости, средневековый Китай (пожалуй, вплоть до XVIII—XIX вв.) не имел. В глазах правоверного конфуцианца все некитайцы отличались от китайцев прежде всего не своими расовыми особенностями — расовой дискриминации в Китае не знали [353, 357],— а тем, что они были не знакомы или мало знакомы с великой китайской культурой, с конфуцианской цивилизацией. В соответствии с этим некитайские окраинные народы, которые «приобщались» к китайской конфуцианской цивилизации, в Китае всегда склонны были считать китайцами или почти китайцами, превращающимися в китайцев.
Чувство национализма в современном значении этого слова возникло в Китае в XIX в. в качестве реакции на вторжение колониальных держав и национальное унижение страны [203, 164; 228, 63]. Однако и после этого китайский национализм всегда был специфическим явлением, всегда имел некоторую окраску великодержавного шовинизма, что было тесно связано с культом конфуцианской цивилизации. Несмотря на то, что Китай был превращен в полуколонию, несмотря на постоянную демонстрацию реальных преимуществ европейского оружия и европейской техники, свойственных капиталистической Европе научных достижений, социальных и политических институтов, системы образования и т. д., императорский конфуцианский Китай даже в конце XIX в. упорно противился всему новому, всячески стремился избежать любых реформ и твердо продолжал считать вторгшихся в Китай колонизаторов лишь «белыми варварами», «заморскими дьяволами», которые безусловно стоят ниже уровня великой китайской цивилизации. Характерно, что самые могучие взрывы китайского национализма в этот период, в первую очередь, мощное народное восстание ихэтуа-ней на рубеже XIX—XX вв. [42; 723], использовались правящей верхушкой страны как отчаянные попытки сбросить ненавистное иго колонизаторов и таким образом вернуться к «доброму старому времени».