А шведские войска, задержав пленников и обеспечив себе безопасность, лихорадочно работали, чтобы подобраться поближе к неприступной доселе крепости. Они поспешно рыли новые шанцы, ставили корзины с землей, устанавливали пушки. Дерзкие солдаты подходили к стенам на расстояние в половину ружейного выстрела. Они грозили костелу, защитникам. Поднимая руки, полупьяные солдаты кричали:
— Сдавайте монастырь, не то ждет ваших монахов веревка!
Другие изрыгали страшную хулу на богородицу и католическую веру. Осажденные, чтобы сохранить жизнь отцов, принуждены были терпеливо слушать богохульников. Кмициц задыхался от ярости. Он теребил волосы, рвал на себе одежду и, ломая руки, повторял Чарнецкому:
— Ну не говорил ли я, не говорил ли я, что ни к чему эти переговоры со злодеями! Теперь вот стой, терпи! А они лезут, а они богохульствуют! Матерь божия, смилуйся надомною, дай мне силы стерпеть! Господи, да они скоро на стены полезут! Не пускайте же меня, закуйте, как разбойника, в цепи, нет моей мочи!
А шведы подходили все ближе и кощунствовали все наглей.
Тем временем произошло новое событие, которое повергло осажденных в отчаяние. Киевский каштелян, сдавая Краков, выговорил условие, что он выйдет из города со всем войском и останется с ним в Силезии до конца войны. Из этого войска семьсот человек пешей королевской гвардии под начальством полковника Вольфа стояло неподалеку, на самой границе, и, веря договорам, не принимало мер предосторожности.
Вжещович подговорил Миллера захватить это войско. Тот послал самого Вжещовича с двумя тысячами рейтар, которые, перейдя ночью границу, напали на спящих и захватили их всех до единого. Когда гвардейцев пригнали в шведский стан, Миллер умышленно приказал провести их вокруг стен крепости, чтобы показать монахам, что войско, от которого они ждали помощи, он употребит для покорения Ченстоховы.
Осажденные были потрясены, увидев, как ведут вокруг стен блестящую королевскую гвардию, никто не сомневался, что Миллер ее первую принудит идти на штурм монастыря.
В войске снова началось смятение; некоторые солдаты стали ломать оружие, кричать, что спасения больше нет, надо скорее сдаваться. Шляхта тоже пала духом.
Ксендза Кордецкого стали просить сжалиться над детьми, над святыней, над образом и над братией. Всю власть пришлось употребить приору и Замойскому, чтобы успокоить волнение.
Кордецкий теперь только об одном помышлял, как бы освободить заключенных отцов. Способ для этого он избрал самый верный: написал Миллеру, что для блага церкви без колебаний пожертвует жизнью обоих братьев. Пусть генерал приговаривает их к смерти, все увидят тогда, чего можно от него ждать и какова цена его посулам.
Миллер был весел, он думал, что дело близится к концу. Не вдруг поверил он, что Кордецкий готов пожертвовать жизнью своих монахов. Одного из них, ксендза Блешинского, он послал в монастырь, взяв с него предварительно клятву, что он добровольно вернется в стан, независимо от того, какой будет ответ. Генерал заставил также ксендза дать клятву, что он расскажет инокам о могуществе шведов и представит им всю бессмысленность сопротивления. Монах на совете все повторил точно; но глаза его говорили иное, и в заключение он сказал:
— Но жизнь имеет для меня меньшую цену, нежели благо братии; я жду вашего решения, и что вы постановите, то и передам врагу с совершенною точностью.
Ему велели ответить, что монахи хотят вести переговоры, но не могут верить генералу, который ввергает в темницу послов. На следующий день в монастырь пришел другой монах, отец Малаховский, и удалился с таким же ответом.
Тогда им обоим был объявлен смертный приговор.
Было это на квартире Миллера в присутствии штаба и высших офицеров. Все они испытующе смотрели на монахов, с любопытством ожидая, какое впечатление произведет на них приговор. К величайшему своему удивлению, они увидели на их лицах такое неизъяснимое, такое неземное блаженство, словно им возвестили величайшую радость. Побледневшие лица покрылись внезапно румянцем, глаза засияли, и отец Малаховский сказал дрожащим от волнения голосом:
— О, почему не сегодня мы умираем, коль суждено нам отдать жизнь за бога и короля!
Миллер приказал немедленно их увести. Офицеры стали переглядываться, наконец один из них заметил:
— С таким фанатизмом трудно бороться.
Князь Гессенский прибавил:
— Так верили только первые христиане. Вы это хотели сказать? — Затем он обратился к Вжещовичу: — Господин Вейгард, хотел бы я знать, что вы думаете об этих монахах?
— Мне нет нужды думать о них, — дерзко ответил Вжещович, — это сделал уже генерал!
Но тут на середину покоя выступил Садовский.
— Генерал, — обратился он решительно к Миллеру, — вы не казните этих монахов!
— Это почему?
— Потому что тогда и речи быть не может о переговорах, потому что тогда гарнизон крепости воспылает жаждой мести, потому что эти люди скорее погибнут все до единого, но не сдадут крепости!
— Виттенберг шлет мне тяжелые орудия.
— Генерал, вы не сделаете этого, — с силой сказал Садовский. — Это послы, они пришли сюда, веря вам!
— Я не на вере прикажу их повесить, а на веревке.
— Слух об этом поступке разнесется по всей стране, он возмутит и оттолкнет от нас все сердца!
— Оставьте меня в покое со своими слухами! Слыхал я уже сто раз эту песню.
— Генерал, вы не сделаете этого без ведома его величества!
— Полковник, вы не имеете права напоминать мне о моих обязанностях по отношению к королю!
— Но я имею право просить уволить меня со службы, а причины представить его величеству. Я хочу быть солдатом, не палачом!
Князь Гессенский также вышел на середину покоя и торжественно произнес:
— Полковник Садовский, дайте мне вашу руку. Вы дворянин и достойный человек.
— Это что такое? Что это значит? — рявкнул Миллер, срываясь с места.
— Генерал, — холодно проговорил князь Гессенский, — я позволил себе счесть полковника Садовского порядочным человеком, полагаю, в этом нет нарушения дисциплины.
Миллер не любил князя Гессенского; но эта барственная манера разговора, холодная, чрезвычайно учтивая и вместе с тем небрежная, на него, как и на всех людей, не принадлежавших к знати, производила неотразимое впечатление. Он очень старался перенять эту барственную манеру, но это ему никак не удавалось. Однако генерал подавил вспышку гнева и спокойно сказал:
— Завтра монахов вздернут на виселицу.
— Это меня не касается, — промолвил князь Гессенский. — Но, генерал, прикажите в таком случае еще сегодня ударить на те две тысячи поляков, что стоят в нашем стане; если вы этого не сделаете, завтра они ударят на нас. И без того шведскому солдату безопаснее повстречаться с волчьей стаей, нежели с ними у их шатров. Вот все, что я хотел сказать, а засим позвольте пожелать вам всего наилучшего.
С этими словами он вышел вон.
Миллер понял, что зашел слишком далеко. Однако он не отменил своего приказа, и в тот же день на глазах у всего монастыря начали ставить виселицу. В то же время шведы, пользуясь заключенным перемирием, стали еще ближе подходить к стенам, не переставая глумиться, ругаться, кощунствовать и обзывать поляков. Целые толпы их карабкались на гору; они сбивались такими плотными кучами, точно решили идти на приступ.
Но тут Кмициц, которого не заковали в цепи, как ни просил он об этом, совсем потерял терпение и так метко ахнул из пушки в самую большую кучу, что уложил наповал всех солдат, которых взял на прицел. Это явилось как бы сигналом, тотчас безо всякого приказа, напротив, вопреки ему, заревели все пушки, грянули ружья и дробовики.
Шведы, оказавшись всюду в поле огня, с воплем и криком бросились наутек, устилая трупами дорогу.
Чарнецкий подскочил к Кмицицу.
— А ты знаешь, что за это пуля в лоб?
— Знаю, мне все едино! Пусть!
— Тогда хорошо целься!
Кмициц хорошо целился.
Вскоре, однако, ему не во что стало целиться. Между тем в шведском стане поднялось страшное смятение: но было совершенно очевидно, что шведы первые нарушили перемирие, и сам Миллер признал в душе, что ясногорцы правы.