— И я грешный Анджей, жаждущий обратиться на путь правый. И у меня Оленька, возлюбленная моя. Пусть же твой Анджей обратится на путь правый, а моя Оленька останется верна мне! Да будут пророческими твои слова! Бальзам и надежду влила ты в мою душу! Да вознаградит тебя бог! Да вознаградит тебя бог!
Он бросился вон, сел на коня и уехал.
ГЛАВА XI
Слова дочери сохачевского старосты исполнили бодрости сердце Кмицица, три дня не выходили они у него из головы. Днем в седле и ночью на ложе думал он о том, что случилось, и всякий раз приходил к заключению, что неспроста все это, что перст это божий, пророчество, что если он устоит, если не собьется с того пути, который указала ему Оленька, то девушка останется верна ему и подарит его прежней любовью.
«Коль скоро дочь старосты, — размышлял пан Анджей, — хранит верность своему Анджею, который и не начинал еще исправляться, то и я могу еще надеяться, ибо искренне желаю послужить отчизне, вере и королю!»
Но и сомнения терзали душу пана Анджея. Желание его было искренним, но не слишком ли поздно взялся он за дело? Есть ли еще путь, есть ли средство? С каждым днем упадает Речь Посполитая, и трудно закрывать глаза на страшную правду: нет для нее спасения. Ничего не желал Кмициц, только ратных трудов, но не видел он охотников. Все новые люди, все новые лица мелькали в пути, но самый их вид, их разговоры и споры отнимали у него последнюю надежду.
Одни душой и телом предались шведам, ища в их стане собственных выгод; они пили, гуляли, пировали, как на тризне, в вине и разврате топили стыд и шляхетскую честь.
Другие в непостижимом ослеплении толковали о том, какую могущественную державу создаст Речь Посполитая в союзе со Швецией под скипетром первого в мире воителя; они-то и были наиболее опасны, ибо искренне были убеждены в том, что orbis terrarum[113] должен склониться перед таким союзом.
Третьи, такие, как сохачевский староста, люди достойные и преданные родине, следили знамения на земле и на небе, повторяли пророчества и, усматривая во всем волю божью, неотвратимую руку провиденья, приходили к выводу, что близится конец света, стало быть, безумие помышлять не о царстве небесном, но о спасении отчизны.
Иные, наконец, укрывались в лесах или, спасая жизнь, уходили в чужие края.
Потому-то Кмициц встречал одних только бесшабашных гуляк и распутников, трусов и безумцев, но не встречал никого, кто сохранил бы веру в сердце.
А тем временем фортуна все больше покровительствовала шведам. Слух о том, что остатки коронных войск бунтуют, поднимают мятеж, грозятся гетманам и хотят перейти на сторону шведов, с каждым днем казался все верней. Как гром прогремела во всех концах Речи Посполитой весть о том, что хорунжий Конецпольский сдался со своей дивизией Карлу Густаву; она убила в сердцах последнюю веру, ибо Конецпольский был героем Збаража. За ним последовали яворовский староста и князь Димитрий Вишневецкий, которого не удержало даже имя его, покрытое бессмертною славой.
Люди стали уже сомневаться в маршале Любомирском. Те, кто хорошо его знал, утверждали, будто спесь подавляет в нем ум и любовь к отчизне, будто на стороне короля он стоял до сих пор по той причине, что лестно было ему, что все взоры обращены на него, будто завлекают и заманивают его и те и другие, внушая ему, что судьба отчизны в его руках. Но, видя успехи шведов, стал он медлить, колебаться и со всей своею надменностью все яснее давал почувствовать несчастному Яну Казимиру, что может спасти его или совсем погубить.
Король-скиталец оставался в Глоговой, и из горсточки верных слуг, разделивших его судьбу, кто-нибудь то и дело его покидал и переходил к шведам. В годину бедствий так легко сломить слабого, если даже первый порыв сердца велит ему пойти по честному, но тернистому пути. Карл Густав принимал беглецов с распростертыми объятиями, награждал, сулил золотые горы, а тех, кто хранил еще верность своему королю, соблазнял и сманивал, все шире распространяя свое владычество; сама фортуна устраняла с его пути все препоны, польскими силами покорял он Польшу, без боя ее побеждал.
Множество воевод, каштелянов, коронных и литовских сановников, целые толпы вооруженной шляхты, целые хоругви несравненной польской конницы стояли в его стане, засматривая в глаза новому господину, готовые повиноваться одному его мановению.
Остатки коронных войск все неотступней кричали своему гетману: «Иди, склони седую голову перед величием Карла! Иди, ибо мы хотим принадлежать шведам!»
— К шведам! К шведам!
И тысячи сабель сверкали в подтверждение этих слов.
В то же время по-прежнему пылала война на востоке. Страшный Хмельницкий снова осадил Львов, а полчища его союзников, обходя неприступные стены Замостья, разливались по всему Люблинскому воеводству, доходя до самого Люблина.
Литва была в руках шведов и Хованского. Радзивилл начал войну в Подляшье; курфюрст медлил, но в любую минуту мог нанести последний удар умирающей Речи Посполитой, а тем временем укреплялся в Королевской Прусии.
К шведскому королю отовсюду устремились посольства, поздравляя его с благополучным покорением Польши.
Приближалась зима, листья опадали с деревьев, стаи воронья, покинув леса, носились над городами и весями Речи Посполитой.
За Петроковом Кмициц снова натолкнулся на шведские отряды, запрудившие все дороги и тракты. Некоторые из них после захвата Кракова маршировали в Варшаву; говорили, что Карл Густав, приняв присягу на верность от южных и восточных воеводств и подписав «капитуляции» их, ждет только, когда сдадутся остатки войск во главе с Потоцким и Лянцкоронским, после чего тотчас направится в Пруссию, а потому и высылает вперед свои войска. Шведы нигде не останавливали пана Анджея, ибо шляхта не возбуждала у них никаких подозрений и вместе с ними ехало множество польских панов с вооруженной челядью; одни направлялись в Краков к новому королю на поклон, другие за поживой, поэтому ни грамот, ни паспортов никто не спрашивал, тем более что Карл, изображавший из себя милостивого монарха, был недалеко, и шведы никого не смели беспокоить.
Последнюю ночь перед прибытием в Ченстохову пан Анджей провел в Крушине; не успел он расположиться на ночлег, как явились гости. Сперва подошел шведский отряд примерно в сто сабель, под начальством нескольких офицеров и важного какого-то капитана. Это был осанистый мужчина средних лет, рослый, крепкий, широкоплечий, с быстрыми глазами, одежда на нем была иноземная, да и с виду он казался иноземцем, однако, войдя в корчму, он обратился к пану Анджею на чистейшем польском языке и стал спрашивать, кто он и куда едет.
На этот раз пан Анджей решил сказаться шляхтичем из Сохачевского повета, так как офицеру могло бы показаться подозрительным, что подданный курфюрста забрался так далеко в глубь Польши. Узнав, что пан Анджей едет к шведскому королю с жалобой на шведов, которые не хотят уплатить ему причитающиеся деньги, офицер сказал:
— Молиться лучше всего перед главным алтарем, и ты, пан, правильно делаешь, что едешь к самому королю: хоть у него и тысячи дел, однако же он никого не откажется выслушать, а уж к вам, шляхте, так благоволит, что даже шведы вам завидуют.
— Только бы деньги были в казне…
— Карл Густав — это не бывший ваш король Ян Казимир, который даже у евреев принужден был занимать деньги, потому что все, что имел, отдавал первому же просителю. Впрочем, коль удастся одно предприятие, денег в казне будет довольно…
— О каком предприятии ты толкуешь, милостивый пан?
— Мы слишком мало знакомы, чтобы я мог открыть тебе эту тайну. Знай только, что через одну-две недели казна шведского короля будет так же полна, как султанская.
— Разве только какой-нибудь алхимик наделает ему денег, здесь их взять неоткуда.
— Здесь взять неоткуда? Довольно только руку смело протянуть! А смелости нам не занимать стать. Доказательство тому — наша власть.