Она неслась мимо мыса Шипунского, окаймленного полосой бурунов, мимо отвесной скалы с маяком, бросавшим в море короткие вспышки, мимо ворот в бухту, где находился отряд, — все дальше и дальше на юг.
Косицын снял бортовые фонари и попытался зажечь их, прикрывая бушлатом. Вода барабанила по спине, спички гасли от ветра и брызг. В конце концов ему удалось зажечь фитилек, но волна неожиданно ударила сбоку, залила масленку и выбила коробок. С тяжелым сердцем он повесил на место темные фонари.
Приближался рассвет. Волны продолжала толпиться вокруг беспомощной шхуны.
Косицын то и дело бегал к борту. Он никак не мог привыкнуть к морским ухабам и каждый раз, возвращаясь к штурвалу с бледным лицом и затуманенными глазами, твердил про себя: “Довольно! Черт! Ну, хватит, я говорю!”
И снова, держась за леер[5], склонялся над морем. Когда рассвело, он взял ведерко и смыл с дубовой решетки следы своей слабости. К счастью, палуба была пуста.
Вместе со светом к Косицыну постепенно возвращалась решительность. Надо было как-то действовать, распоряжаться беспомощной шхуной.
Он расстегнул кобуру, осторожно поднял подпорку-весло и жестами пригласил на палубу шкипера. Из осторожности он сразу захлопнул и укрепил дверцу в кубрик.
— Аната! — сказал он как можно тверже. — Надо мотор запустить, слышь, аната!
— Кому надо? Нам не надо.
Шкипер даже не глядел на бойца. Стоял почесываясь и зевая. Это возмутило Косицына.
— Пререкания? Я приказываю!
— Осен приятно… Я отказываю.
Машина была испорчена мотористом еще вчера. Косицын взглянул на фок-мачту, на темный жгут скатанной парусины, подумал и вынул наган.
— Чито? — спросил быстро синдо. — Чито вы хотите?
— Это дело мое. А ну, ставь кливер.
Они посмотрели друг другу в глаза, потом синдо повернулся и не спеша пошел к мачте. Косицын спрятал наган.
По правому борту, сливаясь с горизонтом, тянулась низкая полоса тумана. Изредка долетали дальние пушечные залпы прибоя. Как всегда на мелких местах, накат был огромен.
— “Разобьет, — определил Косицын. — Обязательно разобьет!” Однако, как только кливер вырвался вправо и “Кобе-Мару” стала послушной рулю, Косицын решительно направил шхуну в туман.
Он так озяб, истосковался по твердой земле, что рад был сесть на камни, на мель, черту на спину, лишь бы спина эта была твердой. К тому же с рассветом увеличился риск встретить какую-нибудь японскую шхуну.
Шкипер отвел шкот[6] к корме и сел на фальшборт напротив Косицына. Он был сильно встревожен: вертел шеей, прислушивался к шуму прибоя, даже снял платок, прикрывавший уши от ветра. Наконец, он не выдержал и заметил:
— Наверно, это опасно.
Косицын не ответил. Туман разорвало. Стали видны высокий накат, и берег, и темная зелень сопок. Сильно накренившись, шхуна шла прямо на камни.
— Благорозуйность — оружие храбрых, — сказал шкипер отрывисто. — Как это? Худой мир лучше до-брого сора? Вы есть храбры… Мы тоже довольно сильны… — Он помедлил. — Хоцице имец… как это… магарыч?
— Магарыч? Не понимаю… Я по-японски не обучен…
— Кажется, я говору вам по-росскэ?
— А мне не кажется. Слова русские, смысл японский.
— Мы спустим шлюпку, — сказал быстро синдо. — Хорсо? В иенах береце?
Косицын глядел поверх шляпы синдо на сопку, думая о своем. Земля была близко, а саженные буруны на камнях еще ближе. Жалко, мал ход. Развернет к берегу лагом, обязательно развернет. “Ну, держись!” — сказал он себе самому.
Всем сердцем он почуял близкий конец и, как часто бывает с людьми простодушными и отважными, разом захмелел от опасности, от сознания своей дерзкой, отчаянной силы.
— Давай! — крикнул он шкиперу. — Давай золото, давай все!
Ответа он не расслышал — набежала и оглушила волна, — но понял, что шкипер спросил: “Сколько?”
— Мильон! — крикнул Косицын, навалясь на штурвал. — Все будет наше!
Шкипер глянул в молодое, ожесточенное лицо рулевого и разом ослабил шкот.
— Ну-у?! — спросил грозно Косицын, и кливер снова рванулся вперед.
— Не надо, Иван! — крикнул синдо.
— Знаю! Отстань!
Шкипер подбежал к дверце, выбил весло. Из кубрика хлынули на палубу и загалдели японцы. “Кобе-Мару” несло прямо на сопку — темно-зеленую, курчавую, точно барашек.
Бросили якорь, но шхуну уже развернуло к берегу лагом и било днищем о камни. Через борт, ревя галькой, смывая людей, шла вода…
III
То был Птичий остров — невысокая груда песку и камней среди хмурой воды. Косицын понял это, едва солнце разогнало туман и за проливом встали пестрые горы материка.
С вершины сопки было видно все: берег, отороченный шумной волной, полоса гальки и водорослей, шесты с мокрым бельем, даже ракушки на дне перевернутой “Кобе-Мару”. Широко и вольно дышало море, облизывая мертвую шхуну, а на пологих валах еще сверкали жирные пятна нефти и качались циновки.
Внизу дымился костер. Семь полуголых японцев сидели возле котла, по очереди поддевая лапшу, и косились на сопку.
Косицын снял все, кроме трусов и нагана. Здесь он чувствовал себя куда крепче, чем в море, хотя царапины на плече еще сильно саднило, а во рту было горько от соли. Все-таки земля. Горячая, твердая! Обдуваемый ветром, он спокойно поглядывал то на пленников, то на море.
Остров был свой, знакомый по прежним походам. Здесь иногда проводили стрельбы, рвали черемшу, собирали в бескозырки яйца чаек. Пусть шушукаются у котла! Шхуна разбита, на шлюпке далеко не уйдешь.
Стойкий запах травы и теплый воздух, струившийся над камнями, вызывали сонливость. Чтобы не задремать, Косицын ущипнул себя за руку и, надев еще сыроватый бушлат, решил обойти весь остров по берегу.
Плохая затея! Едва ноги его коснулись песка, как все мускулы заныли, ослабли, запросили пощады. Утомленный качкой, Косицын готов был растянуться у подножия сопки. Как? Лечь? Он наградил себя жестоким щипком и, с трудом вытаскивая ноги, направился дальше.
То был остров без ручьев, без деревьев, без тени, заросший жесткой, курчавой травой. И жили здесь только птицы. Черные жирные топорки отрывались от воды и, с трудом пролетев сотню метров, ныряли прямо в дыры, пробитые в склоне горы. Зато чайки носились высоко, покачиваясь на упругих крыльях, смело дрались в воздухе и только изредка опускались на самые высокие скалы.
Весь восточный берег был завален влажным мусором. Косицын разглядывал его с любопытством, по-крестьянски жалея неприкаянное морское добро. Были тут измятые ржавые бочки, стеклянные шары наплавов в веревочных сетках, бутыли, бамбук, обрывки сетей, циновки, багровые клешни крабов, водоросли с темными луковицами на конце каждой плети, куски весел, канаты, ветхие позвонки и ребра китов, пемза, доски с названиями кораблей и еще никого не спасшие пояса, шершавые звезды, медузы, тающие среди водорослей, точно куски позднего льда, истлевшая парусина чехлов — все мертвое, влажное, покрытое кристаллами соли.
Выше этого кладбища белели просторные залежи сухого плавника. Это навело Косицына на мысль о костре, высоком, дымном сигнале-костре, который был бы виден с моря и ночью и днем. Но когда он подошел к японцам и потребовал перенести сучья с берега на гребень горы, никто не шелохнулся. Шкипер не захотел даже поделиться спичками.
— Скоси мо вакаримасен, — сказал он смеясь.
Семь рыбаков с присвистом и чмоканьем глотали лапшу. Они успели снять со шхуны и припрятать под водорослями два мешка риса, ящик с лапшой и целую бочку с квашеной редькой и теперь иронически поглядывали на голодного краснофлотца.
— Не понимау, — перевел любезно синдо.
Косицын помрачнел. Он мог сидеть без воды, без хлеба, потому что это касалось лично его. Но спички… Костер должен гореть. И он спросил, сузив глаза, очень тихо:
— Опять р-разговорчики? Ну?
Только тогда улыбки погасли, и шкипер кинул бойцу жестяной коробок.