— Прощай, — глухо отвечал Чепурников.
Я видел, как они подали друг другу руки.
— Прощай, но… прощай! — повторил черкес, и, при вторичном прощании, в голосе пробилось уже беспокойство: унтер-офицер не выпускал его руки из своей.
— Играешь, что ли?.. Смотри, не надо! — резко проронил черкес, и затем несколько сухих звуков на непонятном языке полетели в повозку.
В глубине крытого возка послышалось движение.
— Иг-раю, — еще глуше и с усилием ответил Чепурников, точно у него сдавило горло. — Давай, послушай… поборемся… кто сильнее? право, ей-богу…
Я понимал настроение Чепурникова. Он не решался кинуться один на опасного противника, но и не в силах был глядеть равнодушно, как он сядет и уедет, увозя с собой все только что расцветшие надежды…
Началась возня… несколько коротких секунд… Чепурников упал на землю, а черкес вскочил в повозку.
— Пшо-о-ол! — крикнул он дико и пронзительно. Испуганные лошади взяли с места, телега загрохотала по колеям и исчезла в снежном сумраке, только несколько раз еще донеслись до нас из темноты взвизгивания черкеса: пшо-о-ол, пшо-о-ол!.. Казалось, это были крики возбужденного, опьяневшего человека.
Мы кинулись к Чепурникову.
— Что с вами? — спросил я у него.
— Ничего, ничего… Ка-ак он меня толкнул, дьявол, — сказал он, подымаясь, — и понять не могу!.. Ну и вы все… Не могли его сзади тогда… Эх!
Он говорил трудно, точно что-то сдавливало его горло.
Из ямщицкой выбегали ямщики, которых позвал Гаврилов, но было уже поздно: удаляющийся звон колокольчика слышался как-то тупо, приглушаемый густо падавшим снегом, только дикие взвизгивания черкеса прорезали еще несколько раз ночной воздух, точно резкие крики ночной птицы.
Эти звуки, полные дикого возбуждения, надолго остались у меня в памяти, и впоследствии не раз, когда я с стесненным сердцем смотрел на угрюмые приленские виды, на этот горизонт, охваченный горами, по крутым склонам которых теснятся леса, торчат скалы и туманы выползают из ущелий, — мне всегда казалось, что этот дикий крик хищника носится в воздухе над печальною и мрачною страной.
— Фью-ю-ю! — свистнул Гаврилов и махнул рукой. — Теперь катит-заливается — до Иркутского никто уж не остановит. А там…
— Да хоть и остановил бы, нам какой барыш!..
— Нет, не остановят. Никто и не знает. Кончен бал! Эх, господа, служба-а! — прибавил он с глубокой укоризной, и его черные глаза долго не могли оторваться от снежной мглы, в которой вместе со звуками колокольчика утопали недавние его мечты о женитьбе и о спокойной жизни.
V
Повозка, проданная нам черкесом, несколько утешила Чепурникова. Это был превосходный возок, крытый кожей, просторный и даже со стеклянными дверцами… Черкес, продав его за тридцать рублей, заплатил нам дорогую цену за один стакан холодного чаю.
На следующую же ночь, выехав из Качуга, мы могли улечься довольно удобно втроем, а так как по Лене действительно установилась уже санная дорога, то мы не тряслись по ухабам и не особенно страдали от беспечного эгоизма Пушных.
Для одного Чепурникова возок имел особого рода неудобство. Он слишком растравлял его воспоминание о неудаче и не позволял ему думать ни о чем другом.
Следующею же ночью я крепко заснул под скрип полозьев, как вдруг меня разбудила странная возня. С трудом высвободившись из-под барахтавшихся в возке моих провожатых и прижавшись в угол, я зажег спичку. Чепурников пыхтел и отчаянно тормошил Пушных, который, по обыкновению, только мычал, не давая себе отчета в том, что с ним происходит.
— Что вы делаете, Чепурников, — окликнул я, хватая унтер-офицера за руку. Но он уже очнулся.
— С нами крестная сила!.. — сказал он, крестясь и с изумлением взглядывая на товарища.
Спичка погасла. Чепурников сел на свое место.
— Фу-ты, наваждение! — сказал он сконфуженно.
— Ты это… как могешь драться, а? — спросил Пушных несколько гнусавым и обиженным голосом.
— А ну вас! Все этот черкес — даже во сне снится, проклятый…
Но, помолчав с минуту, Чепурников вдруг прибавил со злостью:
— А вы думаете, я вам из экономии-то дам сколько-нибудь? Ничего не дам, вот! Будь у меня настоящий товарищ, мы бы теперь оба людьми стали.
Утром, уже подъезжая к станции, я проснулся опять. Чепурников не спал и глядел в окно возка, которое он опустил до половины. Увидев, что я открыл глаза, он сказал, по-видимому выражая вслух продолжение своих мыслей:
— Нет! Невозможно было. Это надо жизни своей решиться… Бог с ним и с капиталом… Подошел я тогда к повозке, а там у него баба сидит на рундучке. Поверите, и у той револьверы да кинжалы, вся, как пушка, иззаряжена… Глядит оттуда, точно сова… Ну и народец!..
Я выглянул наружу. Снег продолжал валить хлопьями, в воздухе белело. За горами занималась уже, вероятно, заря, но сюда, в глубокую теснину, свет чуть-чуть преломился, и темнота становилась молочной. Возок покачивался, ныряя в этом снежном море, и трудно было бы представить себе, что мы действительно подвигаемся вперед, если бы сквозь мглу не проступали призрачные вершины высокого берегового хребта, тихо уплывавшего назад и развертывавшего перед глазами все новые и новые очертания…
А снег все валил, покрывая землю, и на сердце все больше налегала тоска. Ряды невеселых мыслей развертывались в воображении, как ряды этих сумрачных сопок…
1888
Искушение
Страничка из прошлого
I
15 августа 1881 года около шести часов вечера меня «доставили» в Тобольск. Красивый полицмейстер в папахе сибирского казачьего войска выехал из своих ворот, когда увидел нашу тройку. Он быстро соскочил со своей пролетки, подошел к нам, поговорил с жандармами, потом подошел ко мне, вгляделся в лицо и сказал:
— Неужели… Господин N… Ай-ай-ай! А помните, что я вам говорил год назад?
Год назад, в период лорис-меликовской «диктатуры сердца», начиналось, как мы тогда говорили, «веяние на запад». Из большой партии политических ссыльных восемь человек возвращены были с дороги обратно в Россию. Я был в числе этих первых ласточек.
Меня возвращали из Томска под надзор полиции в Европейскую Россию…
Тогда-то я и познакомился с красивым полицмейстером. Сначала у нашей маленькой партии вышла с ним ссора, так как нас хотели рассадить по одиночкам. У нас же были женщины и дети. Одна из них, г-жа М., мать грудного ребенка, сама не могла его кормить (она была очень болезненна), и В.П. Рогачева кормила своего и чужого. Рассадить их по одиночкам значило бы убить одного из этих младенцев.
Полицмейстер после моих сравнительно спокойных объяснений понял это, а сообразив вдобавок, что мы не подследственные и не высылаемые, а, наоборот, «возвращаемые», он и совсем махнул рукой. Женщинам нашли большую камеру, меня с спутником отвели в «подследственное». Не злой и не глупый по натуре, тобольский полицмейстер был, в сущности, благодарен мне за спокойное разъяснение положения, которое помешало ему сделать бесполезную и ненужную жестокость. Поэтому, провожая нас, он пожал мне руку и сказал:
— Ну, желаю всего хорошего. Знаете что? Я служу уже немало лет и не видал еще, чтобы люди, которых везли как политических в Сибирь, возвращались обратно.
— Бывало, господин полицмейстер.
— Знаю, да я не видал. Но вот чего уж наверное не бывало: чтобы попавшие вторично когда-нибудь опять возвращались. Итак, не говорю «до свиданья». Искренно желаю более вас здесь не видеть.
Я поблагодарил, и мы весело двинулись из Тобольска «на запад» — в Европу!..
После этого прошло около года. Я жил это время в Перми и успел написать очерк, где были изображены ужасные порядки тобольской тюрьмы.
Вслед за тем произошло событие 1 марта. Началось опять «веяние» — с запада на восток, которое прихватило меня с собой…
Одиннадцатого августа мои пермские товарищи и сослуживцы прощались со мною на дебаркадере. Я кланялся из уходящего вагона, сидя меж двух жандармов, а мне махали платками…