Эта ночь была самой долгой и, вероятно, самой мучительной, какую мне приходилось пережить. Я мучился угрызениями совести за грехи, которые совершил, и за грехи, в которых я даже не вполне был уверен; но я знал, что они записаны в книгу ангелом, — он, наверно, был умнее меня и не вверял таких важных вещей памяти. И тут я вдруг сообразил, что делаю самую безумную и пагубную ошибку: нет сомнения, что я не только навлек на себя верную гибель, направляя гнев небес на других мальчиков, но погубил и их! Наверно, молния уже поразила их насмерть в постелях! Такой ужас и страх обуяли меня при этой мысли, что, по сравнению с ними, прежние страдания показались пустяками.
Дело принимало серьезнейший оборот. Я решил немедленно начать новую жизнь: я решил приобщиться к церкви на следующий же день, если только мне удастся дожить до восхода солнца. Я решил отречься от греха во всех его проявлениях навсегда и с этого дня начать вести жизнь возвышенную и безупречную. Не буду опаздывать ни в церковь, ни в воскресную школу; буду навещать больных; носить корзинки съестного бедным (только чтобы выполнять правила милосердия, потому что у нас не было никого настолько бедного, чтобы он не швырнул эту самую корзинку мне в голову за мои труды); я буду наставлять других мальчиков на путь истинный и смиренно выносить побои, которые мне за это достанутся; я буду читать только религиозные брошюры; я буду ходить по всем трактирам и увещевать пьяниц; и, наконец, если избегну участи тех, кто становится с ранних лет слишком хорошим для земной жизни, я стану миссионером.
Буря улеглась к рассвету, и я стал постепенно засыпать с чувством признательности к Лему Хаккету за то, что он так внезапно отправился на вечные муки и тем предотвратил гораздо более страшное несчастье — мою собственную погибель.
Но когда я встал, свежий и бодрый, и тут же узнал, что и остальные мальчики живы, у меня зародилась смутная мысль, что, может быть, все это было ложной тревогой, что вся сумятица поднялась исключительно из-за Лема — и никого больше не касалась. Мир казался таким веселым, таким благополучным, что не было как будто никакого существенного основания начинать новую жизнь. Я был слегка подавлен в этот день и, пожалуй, на следующий; а потом мои намерения исправиться постепенно улетучились из головы, и я зажил спокойно и хорошо до следующей грозы.
Следующая гроза разразилась через три недели; и для меня это было самое необъяснимое явление, какое я когда-либо испытал, потому что в этот самый день утонул «немчура». Немчура учился в нашей воскресной школе. Это был немецкий парнишка, который не хватал звезд с неба, но был потрясающе добродетелен и обладал изумительной памятью. В одно из воскресений он стал предметом зависти всех мальчишек, и о нем восхищенно заговорил весь поселок: он прочел наизусть три тысячи стихов священного писания, не пропустив ни слова; а на следующий день взял да утонул!
Обстоятельства его смерти придали ей особую внушительность. Мы все купались в грязном ручейке, где была глубокая яма; в эту яму бочары опустили мокнуть целую груду зеленых ивовых жердин для обручей, футов на двенадцать под воду. Мы ныряли, состязались, «кто дольше выдержит».. Под водой мы держались за ивовые жерди. Немчура так плохо нырял, что каждый раз, когда его голова появлялась над водой, его встречали хохотом и издевательствами. Наконец он, как видно, обиделся на наши насмешки и попросил постоять спокойно на берегу и по справедливости, честно посчитать для него время: «Будьте добры, будьте друзьями хоть раз и не считайте неверно, бросьте смеяться надо мной». Мы предательски подмигнули друг другу и заявили хором: «Ладно, немчура, лезь в воду, мы честно играем».
Немчура нырнул, но тут один из мальчишек бросился к зарослям ежевики у самого берега, и остальные, вместо того чтобы начать считать, последовали за ним и спрятались в кустах. Они представляли себо унижение немчуры, когда он вылезет после нечеловеческих усилий и увидит, что на берегу тихо и пусто и некому аплодировать. Их до того душил смех при одной этой мысли, что они то и дело прыскали и фыркали. Время шло, и наконец один, выглядывавший из— за веток, сказал удивленно:
— Смотрите, он еще не вынырнул.
Смех замолк.
— Ребята, он замечательно нырнул, — проговорил кто-то.
— Все равно, — ответил другой, — тем смешней выйдет шутка.
Послышалось еще несколько замечаний, и наступила пауза. Разговоры смолкли, и все стали выглядывать из-за веток. Скоро на лицах появилась тревога, потом страх, потом ужас. Но спокойная вода стояла неподвижно. Сердца стали биться сильнее, лица побледнели. Мы тихо выскользнули из-за кустов и молча стояли на берегу, с ужасом поглядывая то друг на друга, то на воду.
— Кто-нибудь пусть нырнет и посмотрит.
Да, надо было нырнуть, но никому не хотелось взять на себя такую жуткую обязанность,
— Тяните соломинки!
Сказано — сделано; наши руки так дрожали, что мы едва шевелили пальцами. Жребий пал на меня, и я нырнул. Вода была настолько мутная, что я ничего не видел, но я стал шарить меж ивовых жердей и вдруг схватил слабую руку, не ответившую на мое пожатие; впрочем, ответь она — я бы и не почувствовал: с такой быстротой я в ужасе выпустил ее.
Мальчик попал между жердей и безнадежно в них запутался. Я вылетел на поверхность и передал товарищам ужасное известие. Некоторые из нас знали, что, если мальчика сразу вытащить, его можно было бы откачать, но никто об этом не вспомнил. Мы ничего не соображали, мы не знали, что делать, мы ничего и не сделали, только младшие мальчики жалобно заплакали, и мы все лихорадочно стали напяливать на себя одежду, надевая что попало под руку, наизнанку и задом наперед. Мы помчались домой и подняли тревогу, но ни один из нас не вернулся взглянуть на конец трагедии. У нас было дело поважней: мы все бросились по домам и, не теряя ни минуты, стали готовиться начать праведную жизнь.
Скоро настала ночь. И вдруг разразилась эта ужасающая, ничем не объяснимая гроза. Я был совершенно поражен, я ничего по мог понять. Мне казалось, что тут произошла какая-то ошибка. Все стихии вырвались на свободу и грохотали, гремели и сверкали неудержимо и бешено. Сердце во мне упало, всякая надежда исчезла, и только удручающая мысль пронизывала мое сознание: «Если мальчик, знавший наизусть три тысячи стихов, тоже не годится, — так чего же ждать другим!»
Конечно, я ни на минуту не сомневался в том, что эта гроза разразилась из-за немчуры, и не задавался вопросом — достоин ли он, или другое столь же малозначащее животное такого величественного проявления свыше; меня интересовали только выводы: я решил, что раз уж от немчуры и всех его совершенств там не пришли в восторг, так мне и подавно не стоит начинать новую жизнь, — все равно я безнадежно отстану от этого мальчика, как бы ни старался. Все же я попытался начать новую жизнь, — неумолимый страх заставил меня пойти на это. Но следующие дни были полны такого веселья и солнца и так мешали мне, что через месяц я совсем сбился с пути и снова стал таким же пропащим и беззаботным, как всегда,
Пока я думал свои думы и вспоминал прошлые дела, подошло время завтракать; я снова вернулся в настоящее и спустился с холма.
По дороге через город в гостиницу я прошел мимо дома, где жил мальчиком. По нынешним ценам, люди, занимающие его, стоят не больше, чем я, зато и мое время за каждого из них дали бы не меньше пятисот долларов. Они — чернокожие.
После завтрака я снова пошел гулять один, собираясь отыскать какие-нибудь воскресные школы и посмотреть, можно ли сравнить нынешнее поколение с его предками, которые сидели со мной на этих скамьях и, может быть, даже брали с меня пример, — впрочем, этого я что-то не помню. В мои дни подле городского сада стояла плохонькая кирпичная церквушка под названном «Старый Сионский ковчег», — туда я ходил в воскресную школу; и я легко нашел это место, но старой церкви не было, она исчезла, а на ее месте стояло нарядное и даже веселенькое новое здание. Ученики были лучше одеты, и вид у них был лучше, чем в мое время, поэтому они как-то были непохожи на своих предков, и, следовательно, в их лицах я не нашел ничего знакомого. Но я разглядывал их с глубоким интересом, пытливо и напряженно; и будь я девочкой, я бы расплакался: ведь это были дети моих сверстников, сидевшие на местах тех мальчиков и девочек, которых я от души любил или от души ненавидел; но так или иначе, все они были мне дороги, —ведь сколько лет прошло, и, боже мой, — где-то они все сейчас!