Случилась так, что одна из этих заметок[23] легла в основу моей первой газетной статья. И высмеял капитана крепко, очень крепко, разогнан свою фантазию слов на восемьсот или даже на тысячу. Был я в то время еще «щенком». Я показал свое произведение нескольким лоцманам, и они поторопились отправить его в печать в новоорлеанскую «Тру Делта». Это было очень жаль: никому никакой пользы статья не принесла, но глубоко уязвила сердце славного человека. Никакой злобы в этой чепухе не было, но в ней была насмешка над капитаном. В ней была насмешка над человеком, для которого это было неожиданно, странно и страшно. Я тогда не знал, — хотя знаю теперь, — что нет большего страдания, чем страдание обыкновенного гражданина, впервые ошельмованного в печати.
Капитан Селлерс оказал мне честь, начав глубоко ненавидеть меня с этого дня. Когда я говорю: «оказал мне честь» — это не пустые слова. Это была настоящая честь — занимать мысли такого большого человека, как капитан Селлерс, и у меня хватило ума оценить ее и гордиться ею. Большая честь — пользоваться любовью такого человека, но еще большая честь — быть предметом его ненависти, потому что он любил десятки людей, но никогда он не сидел ночи напролет, предаваясь ненависти к кому-нибудь другому, кроме меня.
Он никогда в жизни больше не напечатал ни одной заметки и никогда в жизни больше не подписывался «Марк Твен». Когда телеграф принес известие о его смерти, я находился на Тихоокеанском побережье. Я был новоиспеченным журналистом, и мне нужен был псевдоним; тоща я конфисковал брошенный псевдоним старого моряка и сделал все что мог, чтобы это имя стало тем же, чем было в руках старика, — знаком, символом, порукой в том, что все подписанное так — твердокаменная истина; удалось ли мне достичь этого, решать мне самому будет, пожалуй, нескромно.
Капитан законно гордился своей профессией и безгранично любил ее. Он заказал себе памятник и держал его у себя, пока не умер. Теперь этот памятник стоит над могилой, на кладбище Бельфонтэн, в Сент-Луисе. Это мраморная фигура, изображающая его у штурвала; памятник достойно выдержит любую критику, потому что изображает человека, который при жизни, если бы этого требовал долг, скорей сгорел бы заживо и обратился в пепел, чем покинул свой пост.
Самое прекрасное за время всего нашего путешествия по Миссисипи мы увидели, подходя к Новому Орлеану на нашем паровом катере. Полумесяцем развернулся наплывающий город, озаренный белым блеском пятимильной линии электрических огней. Это было зрелище необычайное и замечательно красивое.
Глава LI. ВОСПОМИНАНИЯ
Мы отплыли в Сент-Луис на «Батон-Руже» в чудесный жаркий день, но я так, собственно, и не выполнил того, ради чего приезжал. Я надеялся найти человек сто старых служак, надеялся поговорить с ними, но с таким увлечением погрузился в общую жизнь города, что мне пришлось перекинуться пятиминутными разговорами не больше чем с двумя десятками собратьев по профессии.
Я сидел на скамье в лоцманской рубке, когда мы дали задний ход, «легли на прямой курс», — пароход остановился «в полной готовности», совсем по-старому, и черный дым повалил клубами из трубы, тоже совсем как встарь. Потом мы стали набирать скорость и через минуту уже шли полным ходом. Все это было так привычно и знакомо мне, как и виды берега, — словно и не было перерыва в моей речной жизни. В рубке был «щепок», и я знал, что сейчас он возьмется за штурвал, — он так и сделал. Капитан Биксби вошел в рубку. «Щенок» повел пароход мимо ряда других судов. он раздражал меня: он вел наше судно на слишком большом расстоянии от других. Я прекрасно знал, что сейчас произойдет, потому что мог припомнить со всеми подробностями такой же случай из своей жизни. Капитан молча наблюдал с полминуты, потом сам взял штурвал и повернул корабль так, что тот пошел на расстоянии в ладонь от других судов. Совершенно такую же милость он оказал мне с четверть века тому назад, в этом самом месте в тот раз, когда я впервые выводил судно из новоорлеанского порта. Мно доставило большое и искреннее удовольствие видеть, как этот случай повторился, но уже с другой жертвой.
Мы прошли до Натчеза (триста миль) за двадцать два с половиной часа — самый быстрый переход, какой я когда-либо делал на этом участке реки.
На следующее утро я вышел с четырехчасовой вахтой и увидел, как Ритчи успешно прошел полдюжины поворотов в тумане, руководствуясь размеченной картой, которую составил и запатентовал сам вместе с Биксби. Такой переход был достаточным доказательством ценности карты.
Постепенно, когда туман стал рассеиваться, я заметил, что отраженно дерева в спокойной воде залитого берега, на расстоянии шестисот ярдов, обрисовывалось яснее и темнее, чем само призрачное дерево. Смутные, бесплотные деревья, еле просвечивающие сквозь завесу тумана, казались особенно красивыми.
В Натчезе мы перенесли очень сильную грозу, другая застала нас в Виксберге и третья — примерно милях в пятидесяти ниже Мемфиса. Все они бушевали с былою силой, какая мне давно уже была непривычна. Третью грозу сопровождал бешеный ветер. Мы пришвартовались к берегу, как только почуяли надвигавшуюся бурю, и вое, кроме меня, ушли из рубки. Ветер гнул молодые деревья, выворачивая бледную изнанку листьев; порыв налетал за порывом, без передышки, яростно швыряя ветви то вверх и вниз, то в стороны, и по деревьям пробегали то белые, то зеленые волны, смотря по тому, какая сторона листьев была видна, и волны эти шли, догоняя друг друга, как ходят волны по овсяному полю под ветром. Все цвета вокруг казались неестественными; любой оттенок отсвечивал свинцовым блеском тяжелой гряды туч наверху. Река казалась свинцовой, свинцовым было небо на горизонте, и даже на далеко уходивших рядах волн с белыми гребнями был тот же тусклый отсвет темной густой мглы, сквозь которую шли их мятущиеся полчища. Гром грохотал оглушительно и непрерывно; взрыв гремел за взрывом с небольшими промежутками, и раскаты становились все резче, все выше по тембру и нестерпимее для слуха; молния старалась не меньше грома и открывала такие картины восхищенному глазу, от которых тревожный восторг, словно электрический ток, неустанно пробегал по каждому нерву, по всему телу. Дождь лил ливмя, оглушительные удары грома надвигались все ближе и ближе; ветер свирепел все больше, срывал ветви и верхушки деревьев и уносил их прочь; лоцманская рубка стала трещать, шататься, скрипеть и раскачиваться, и я спустился в трюм — взглянуть, который час.
Многие хвастают грозами в Альпах; но те бури, что мне посчастливилось видеть в Альпах, не идут даже в сравнение с грозами в долине Миссисипи. Конечно, может быть, я видел в Альпах не самые лучшие их достижения, но если Альпы могут превзойти Миссисипи, я и не желаю об этом знать.
Во время этого рейса я обнаружил небольшую наносную мель (остров в младенчестве) длиной в полмили, которая выросла в последние девятнадцать лет., Если имеется так много свободного времени, что девятнадцать лет можно потратить на постройку одной маленькой мели, — к чему тогда, собственно, было торопиться закончить сотворение всего земного шара в шесть дней? Наверно, если бы с самого начала было потрачено побольше времени, мир можно было бы сделать лучше и все эти бесконечные поправки и переделки уже не понадобились бы. Но если в спешке строишь вселенную или дом, то позднее почти неизбежно обнаружишь, что забыл сделать мель, или чулан для щеток, или еще какое-нибудь необходимое приспособление, которое приходится пристраивать, каких бы издержек и хлопот это ни стоило.
Темные до черноты ночи сопровождали нас вовремя рейса вверх по реке, и когда мы приставали к берегу и внезапно заливали деревья потоками сильного электрического света, то каждый раз наблюдали забавное явление: сотни птиц сразу вылетали из гущи сверкающей зеленой листвы и кружились в белых снопах света, и часто певчая птица сначала чирикала, а потом начинала петь. Мы решили, что они принимают наш великолепный искусственный рассвет за подлинный.