У Горького характерна бесконечная дробимость его выносных мыслей, образуется что-то вроде фарша в романе, которым начиняются лица все без различия пола и возраста, так что разговор гимназистов иногда можно отнести к беседе индусских мудрецов.
И вот если у Гоголя является черт из трагедии сердца, то у Горького, я думаю, он выходит из трагедии разума, из упрямого желания разделять и бесконечно дробить то, что по существу своему не делимо. Притом эта подмена необходимого синтеза незаконным анализом происходит помимо воли автора, переносится где-то в его подсознательное я, и вот почему его творчество характерно чудовищными провалами. Говоря попросту, он при громадном художественном таланте, далеко превосходящем в смысле постижения жизни наше обычное разумное ее понимание, непременно хочет быть и обыкновенным разумником. Очень возможно, что его рассудочный герой Клим, который «учится любви», и является образом Горького, который тоже все учится.
Прочитав больше половины этого фаршированного романа, я с большой радостью отдохнул на подлинно горьковской странице про охоту на сома.
2) Очень боюсь в своем романе провалиться тоже на «домыслах» на философии, но только надеюсь на свой опыт писателя собачьих рассказов. Вот истинная школа для художника-писателя писать о существах, которые не могут между собой беседовать умно, диалогами, как у Горького. Впрочем, есть писатели, которые и собак и лошадей подгоняют к людям («Холстомер» Толстого).
3) Кончил «Клима».
Под конец, при описании Ходынки и особенно царя в Нижнем, у меня явилось понимание, что в будущем ходе романа столь угрюмо скучная жизнь героя Клима представится необходимым вступлением к огромной картине событий русской истории, которые всех нас так живо задели.
Ну-те, Алексей Максимыч, роман ваш я прочитал весь очень внимательно. Долго я не понимал, из-за чего тянется такая скучная жизнь Вашего героя Клима, признаюсь, поругивался на диалоги мудрости, которые Вы влагаете в уста даже младенцев, отчего весь роман кажется каким-то фаршированным. Я даже записал себе памятку: «не рано ли тебе, Михаил, о людях писать, поучись-ка еще на собаках или на растениях, которые совсем не разговаривают, а между тем, жить без них невозможно». В средине романа страшно меня обрадовала охота на сома, в которой я узнал драгоценного Горького и решил читать дальше, не ругаясь, потому что ошибки такого человека и писателя, как Максим Горький, ценнейший материал для раздумья. Под конец при живом описании Ходынки («икра»){84} и особенно царя в Нижнем (китаец-то!) у меня явилось понимание, что в будущем ходе романа скучная жизнь героя представится необходимым вступлением к огромной картине событий русской истории, которые всех нас так здорово задели. Любопытство мое еще задето и дальнейшим ходом истории любви Клима, когда, наконец, этого истукана прошибает живая любовь с ее творческим страданием и родственным узнаванием земной твари. Словом, под конец я «расчитался» и жду продолжения с полной уверенностью, что живущий в Вас талант художника развернется на огромном полотне во всю свою мощь.
Я несколько робею писать Вам о том, что считаю «ошибками», знаете, не умею как-то формулировать свои догадки и все боюсь, что у меня выйдет «субъективно», словом, как все русские, глуп вне своего дарования.
Сейчас прочитал в «Известиях» Ваш манифест «Десять лет». Не раз и мне приходило в голову, что не так уж плохо у нас и что следует мне написать «на страх врагам» заграницей дифирамб», подобный Вашему (в царское время я одно время так ненавидел кадетов, что мечтал про себя объявиться «назло» черносотенцем). Но размышления всегда меня приводили к результатам таким: 1) что заграницей на Пришвина — раз плюнуть, а у себя можно сделать предельную карьеру госписа, вроде Демьяна Бедного, и дальше идти уже будет некуда. Так мало-помалу создалось у меня аполитическое равновесие бытия: восставать на зло (если это зло) я не имею права, т. к. сам же его создавал, подчеркивать добро — мне невозможно; итак, довлеет дневи злоба его: буду рядовым тружеником-художником, что вне — то от лукавого. Ваше положение внешне совершенно свободного человека совсем другое, чем мое, и Ваш «дифирамб» — значительный заряд по врагам и в то же время внутри является, вероятно, одним из немногих примеров русской истории содружества за совесть бывшего анархического интеллигента с новой государственной властью.
24–25 <Октября>. Понедельник 24-го. Весь день был глухой и хмурый, облака цепляли за верхушки леса. Вечером пошел снег с ветром, и к полночи была готова отличная пороша. Но утро 25-го вышло теплое и туманное. Это был мутный день, сочащийся, после обеда дождь. От всей моей зеленой кущи тополей осталось перед окном на тонкой веточке два листа, черных, как застарелые удавленники.
Мы с Петей обошли значительный круг в поиске лисиц, но свежих следов не нашли вначале, а под конец у Киновии нашлось много, но они были все уже ночные. Рябчики в такие глухие моросливые дни сидят крепко в елках (не забыть, как этой осенью в морозное утро мы с Яловецким взяли живьем певчего дрозда).
Вчерашняя пороша много прибавила грязи. Читал в 10-й книге «Нового Мира» ст. Полонского о Пильняке. Очень хорошо местами, все верно. Только удивляешься: главный ударный пункт Полонского — это неустойчивость, неверие Пильняка, притом сам он делает вид человека, совершенно знающего абсолютную истину, и он ее не скрывает: это истина — революция, и в революции организация; так вот и удивляешься, как это у Полонского просто и гладко с вопросами веры и совести. Притом его упреки Пильняку в интеллигентском происхождении высказываются без всяких оговорок, как все равно — «что же доброго может быть из Назарета?»
Я лично считаю, что если и можно «верить» в революцию, то исключительно только в смысле осуществления, оправдания той веры, которой жили поколения русской интеллигенции в борьбе с царизмом, значит, интеллигентское происхождение не так уж простое понятие, чтобы им бросаться. Надо было сказать ему о происхождении от вырождающейся интеллигенции и т. п.
Вот бы сделать опыт, изучить какой-нибудь хороший завод и просмотреть на передовых рабочих, — в чем тут дело, и есть ли что.
<Запись на полях> Мысль, изреченная только тогда не ложь, если она изрекается в лично сотворенной форме.
«Не лгать — можно (в мемуарах); быть искренним — невозможность физическая» (Пушкин).
Пишу Алпатова чистым, а между тем сам в это время не был чист, и это очень задевает: ведь я хочу держаться натуры. Но вот особенность моей натуры, из которой можно выделить кусок для создания Алпатова: в общем редкие «падения», притом с проститутками, совсем не затрагивали собственно эротическую сторону моей природы, напротив, очень возможно, что именно это силой отталкивания («не то!») закупоривало девственность, создавая экстремизм. Совокупление с проституткой в отношении девственности юноши значит не больше, чем, напр., для девушки значило бы хирургическое устранение девствен, плевы. И потом с женой, совокупляясь лет 12, я ничего не утрачивал из «целомудрия». Только когда мне было лет 40, я немного понял секрет сладострастия: «греховность» полового акта начинается, когда в процесс включается сознание, которое изобретает технические приемы для увеличения сладострастия. «Романтизм» я понимаю как излучение эротической силы вне себя, отсюда экстремизм. Напротив, нормальное отправление пола создает дом. Романтизм — это центробежная сила, это момент брачного полета птицы ввысь, самца за самкой, а половая деятельность — центростремительная сила, она соответствует моменту, когда самец догнал самку и падает с ней по вертикали к центру земли.
У животных и брачный полет (романтизм), и затем спаривание — один цельный процесс, у людей раскололось на романтизм и, скажем, родовитость. Романтизм лежит в основе арийской культуры (Европа), родовитость — Восток. Кант с его идеализмом (мир как представление) есть явление экстремизма, героизма (самец, утратив из виду самку, продолжает лететь до тех пор, пока, наконец, движение его не становится как бы самоцелью, «представлением», идеей», а самка, т. е. мир в себе, недоступна, не познаваема. Дульцинея, значит, или Прекрасная Дама не больше как принцип, идея, представление утраченной самки, влекущее героя лететь в пространство. Такое же значение имеет и крестовый поход. И очень возможно, что движение ума в направлении изобретения машин в капитализме индивидуально, в социализме общественно, как путь к созданию «счастья» означает тот же самый брачный полет, первую, экстремную половину цельного акта, а то почему же всякий раз с изобретением машины у нас возгорается мечта на соотв. лучшую жизнь, и потом жизнь не изменяется.
1) Разобрать, почему социализм воспринимает враждебно романтизм. 2) Разоблачение Кантовского и пр. экстремизма в образах <1 нрзб.> вложить Писареву в кабаке, когда немец вызывает на дуэль Алпатова).
Идея «прогресса» относится также к экстремизму.
(Это позволяет понять мгновенную перемену в Алпатове в миропонимании: что не вперед все движется по линии, как поезд, а кругом, как солнце. Это произошло, когда оказалось, что дальше лететь некуда).
Другая, восточная, центростремительная сторона жизни человека, родовая, бытовая, банно-базарная, семейная, земная.