Он подумал, что еще недавно возле него было сердце, которое стоило всех других сердец, шпага, которая стоила всех других шпаг.
В его памяти встал во весь рост Бюсси, храбрый Бюсси.
И тогда Франсуа вдруг почувствовал что-то похожее на раскаяние, ведь из-за Монсоро он поссорился с Бюсси. Он хотел задобрить Монсоро, потому что тот знал его тайну, и вот внезапно эта тайна, раскрытием которой ему все время угрожал главный ловчий, стала известна королю, и Монсоро больше не опасен.
Значит, он напрасно обидел Бюсси и, главное, ничего от этого не выиграл, то есть совершил ошибку, а ошибка, как скажет впоследствии один великий политик, хуже преступления.
Насколько облегчилось бы его положение, если бы он знал, что Бюсси, Бюсси признательный, а значит, и оставшийся ему верным, неусыпно печется о нем. Непобедимый Бюсси, Бюсси – честное сердце, Бюсси – всеобщий любимец, ибо честное сердце и тяжелая рука завоевывают друзей любому, кто получил первое от бога, а второе от случая.
Бюсси, который о нем печется, – это возможное освобождение, это непременное возмездие.
Но, как мы уже сказали, раненный в сердце Бюсси был сердит на принца и удалился в свой шатер, а узник остался один, обреченный выбирать между высотой почти в пятьдесят футов, которую нужно было преодолеть, чтобы спуститься в ров, и четырьмя миньонами, которых нужно было убить или ранить, чтобы прорваться в коридор.
И это еще если не принимать в расчет, что во дворах Лувра было полно швейцарцев и солдат.
Порою принц все же подходил к окну и погружал свой взгляд в ров до самого дна. Но подобная высота могла вызвать головокружение даже у храбреца, а герцог Анжуйский был не из тех, кто не боится головокружений.
К тому же время от времени один из его стражей – Шомберг или Можирон, а то д'Эпернон или Келюс – входил в комнату и, не заботясь о присутствии принца, иногда даже позабыв поклониться, делал обход: открывал двери и окна, рылся в шкафах и сундуках, заглядывал под кровать и под столы и даже проверял, на месте ни занавеси и не разорваны ли простыни на полосы.
Иной раз кто-нибудь из миньонов свешивался за перила балкона и успокаивался, измерив взглядом сорок пять футов высоты.
– Клянусь честью, – сказал Можирон, возвращаясь после очередного обыска, – с меня хватит. Я не желаю больше покидать эту переднюю, чтобы идти с визитом к монсеньеру герцогу Анжуйскому: днем нас навещают друзья, а ночью мне противно просыпаться каждые четыре часа.
– Сразу видно, – сказал д'Эпернон, – что мы просто большие дети, что мы всегда были капитанами и ни разу – солдатами: ведь мы не умеем истолковать приказание.
– То есть как истолковать? – спросил Келюс.
– Очень просто. Чего хочет король? Чтобы мы присматривали за герцогом Анжуйским, а не смотрели на него.
– Тем более, – подхватил Можирон, – что в этом случае есть за кем присматривать и не на что смотреть.
– Прекрасно! – сказал Шомберг. – Однако надо подумать, как бы нам не ослабить нашу бдительность, ибо дьявол хитер на выдумки.
– Пусть так, – сказал д'Эпернон, – но чтобы прорваться через охрану из четырех таких молодцов, как мы, еще мало быть хитрым.
Д'Эпернон подкрутил свой ус и приосанился.
– Он прав, – сказал Келюс.
– Хорошо, – ответил Шомберг, – значит, ты считаешь, что герцог Анжуйский так глуп, что попытается бежать именно через нашу комнату? Если уж он решится на побег, то скорей проделает дыру в стене.
– Чем? У него нет инструментов.
– У него есть окна, – сказал, впрочем довольно робко, Шомберг, ибо вспомнил, как он сам прикидывал расстояние до дна рва.
– А! Окна! Он просто очарователен, честное слово, – вскричал д'Эпернон. – Браво, Шомберг! Окна! Значит, ты бы спрыгнул с высоты в сорок пять футов?
– Я согласен, что сорок пять футов…
– Ну вот, а он хромой, тяжелый, трусливый, как…
– Ты, – подсказал Шомберг.
– Мой милый, – возразил д'Эпернон, – ты прекрасно знаешь, что я боюсь только привидений, а это уж зависит от нервов.
– Дело в том, – торжественно объяснил Келюс, – что все, кого он убил на дуэли, явились ему в одну и ту же ночь.
– Не смейтесь, – сказал Можирон, – я читал о целой, куче совершенно сверхъестественных побегов… Например, с помощью простыней.
– Что касается простыней, то замечание Можирона весьма разумно, – сказал д'Эпернон. – Я сам видел в Бордо узника, бежавшего с помощью своих простыней!
– Ну вот! – сказал Шомберг.
– Да, – продолжал д'Эпернон, – только у него был сломан хребет и расколота голова; простыня оказалась на тридцать футов короче, чем надо, и ему пришлось прыгать; таким образом, бегство было полным: тело покинуло темницу, а душа – тело.
– Ладно, пусть бежит, – сказал Келюс. – Нам представится случай поохотиться на принца крови. Мы погонимся за ним, затравим его и во время травли незаметно и, словно ненароком, попытаемся сломать ему что-нибудь.
– И тогда, клянусь смертью Христовой, мы вернемся к роли, которая нам пристала! – воскликнул Можирон. – Ведь мы охотники, а не тюремщики.
Это заключение показалось всем исчерпывающим, и разговор зашел о другом, однако предварительно они решили, что через каждый час все же будут заглядывать в комнату герцога.
Миньоны были совершенно правы, утверждая, что герцог Анжуйский никогда не попытается вырваться на свободу силой и что, с другой стороны, он никогда не решится на опасный или трудный тайный побег.
Нельзя сказать, что он был лишен изобретательности, этот достойный принц, и мы даже должны отметить, что воображение его лихорадочно работало, пока он метался взад и вперед между своей кроватью и дверью знаменитого кабинета, в котором провел две или три ночи Ла Моль, когда Маргарита приютила его у себя во время Варфоломеевской ночи.
Время от времени принц прижимался бледным своим лицом к стеклу окна, выходившего на рвы Лувра.
За рвами простиралась полоса песчаного берега шириною футов в пятнадцать, а за берегом виднелась в сумерках гладкая, как зеркало, вода Сены.
На другом берегу, среди сгущающейся темноты, возвышался неподвижный гигант – Нельская башня.
Герцог Анжуйский наблюдал заход солнца во всех его фазах; он с живым интересом, который проявляют к подобным зрелищам заключенные, следил, как угасает свет и наступает тьма.
Он созерцал восхитительную картину старого Парижа с его крышами, позолоченными последними лучами солнца и всего лишь через час уже посеребренными первым сиянием луны. Потом, при виде огромных туч, которые неслись по небу и собирались над Лувром, предвещая ночную грозу, он постепенно почувствовал себя во власти необоримого ужаса.
Среди прочих слабостей у герцога Анжуйского была слабость дрожать от страха при звуках грома.
Он много дал бы за то, чтобы миньоны несли стражу в его спальне, даже если бы они продолжали оскорблять его.
. Однако позвать их было невозможно, это дало бы на слишком много пищи для насмешек.
Он попытался искать убежища в постели, но не смог сомкнуть глаз. Хотел взяться за книгу, по буквы вихрем кружились перед глазами, подобные черным бесенятам. Попробовал пить – вино показалось ему горьким. Он прибежал кончиками пальцев по струнам висевшей на стене лютни Орильи, но почувствовал, что их трепет действует ему на нервы и вызывает желание плакать.
Тогда он начал богохульствовать, как язычник, и крушить все, что попадалось ему под руку.
Это была фамильная черта, и в Лувре к пей привыкли.
Миньоны приоткрыли дверь, чтобы узнать, откуда происходит столь неистовый шум, но, увидев, что это развлекается принц, снова затворили ее, чем удвоили гнев узника.
Принц только что превратил в щепки стул, когда от окна донесся тот дребезжащий звук, который ни с чем не спутаешь – звук разбитого стекла, и в то же мгновение Франсуа почувствовал острую боль в бедре.
Первой его мыслью было, что он ранен выстрелом из аркебузы и что выстрелил в него подосланный королем человек.
– А, изменник! А, трус! – вскричал узник. – Ты приказал застрелить меня, как и обещал. А! Я убит!