– Это верно, – сказал Горанфло с глубоко сокрушенным видом.
– Подумай, христианин ты или нет?
– Да, я христианин! – завопил Горанфло, поднимаясь на ноги. – Да, я христианин! Клянусь кишками папы! Я им являюсь; я это провозглашу, даже если меня будут поджаривать на решетке, как святого Лаврентия.
И, протянув руку, будто для клятвы, он заорал так громко, что в окнах зазвенели стекла:
Я богат, мой милый сын,
Тем, что я христианин.
– Хватит, – сказал Шико, рукой зажимая монаху рот, – если ты христианин, не дай твоему брату христианину умереть без покаяния.
– Это верно, где он, мой брат христианин? Я его исповедую, – сказал Горанфло, – только сначала я выпью, ибо меня мучит жажда.
Шико передал Горанфло полный воды кувшин, который тот опорожнил почти до самого дна.
– Ах, сын мой, – сказал он, ставя кувшин на стол, – глаза мои проясняются.
– Вот это хорошо, – ответил Шико, решив воспользоваться этой минутой прояснения.
– Ну а теперь, дорогой друг, – продолжал монах, – кого я должен исповедовать?
– Нашего бедного соседа, он при смерти.
– Пусть ему принесут пинту вина с медом, – посоветовал Горанфло.
– Я не возражаю, однако он более нуждается в утешении духовном, чем в мирских радостях. Это утешение ты ему и принесешь.
– Вы думаете, господин Шико, я к этому достаточно подготовлен? – робко спросил монах.
– Ты! Да я никогда еще не видел тебя столь исполненным благодати, как сейчас. Ты его быстрехонько вернешь к истинной вере, если он заблуждался, и пошлешь прямехонько в рай, если он ищет туда дорогу, – Бегу к нему.
– Постой, сперва выслушай мои указания.
– Зачем? Я уже двадцать лет монашествую и уж наверное знаю свои обязанности.
– Но сегодня ты будешь исполнять не только свои обязанности, но также и мою волю.
– Вашу волю?
– И если ты в точности ее исполнишь, – ты слушаешь? – я оставлю на твое имя в «Роге изобилия» сотню пистолей, чтобы ты мог пить, или есть, по твоему выбору.
– И пить и есть, мне так больше нравится.
– Пусть так. Сто пистолей, слышишь? Если только ты исповедуешь этого почтенного полупокойника.
– Я его исповедую наилучшим образом, забери меня чума! Как ты хочешь, чтобы я его исповедал?
– Слушай: твоя ряса облекает тебя большой властью, ты говоришь и от имени бога, и от имени короля. Надо, чтобы ты своим красноречием принудил этого человека отдать тебе бумаги, которые ему только что привезли из Авиньона.
– А зачем мне вытягивать из него какие-то бумаги? Шико с сожалением посмотрел на монаха.
– Чтобы получить тысячу ливров, ты, круглый дурак, – сказал он.
– Вы правы, – согласился Горанфло. – Я иду туда.
– – Постой еще. Он скажет тебе, что уже исповедался.
– Ну а что, если он и в самом деле уже исповедовался?
– Ты ему ответишь: «Не лгите, сударь – человек, который вышел из вашей комнаты, не духовное лицо, а такой же интриган, как и вы сами».
– Но он рассердится?
– А тебе-то что? Пускай, раз он при смерти.
– Оно верно.
– Теперь тебе ясно: можешь говорить ему о боге, о дьяволе, о ком и о чем хочешь, но любым способом ты вытянешь у него бумаги, привезенные из Авиньона. Понимаешь?
– А если он не согласится их отдать?
– Ты откажешь ему в отпущении грехов, ты его проклянешь, ты его предашь анафеме.
– Либо я отберу их у него силой.
– Пускай так. Однако достаточно ли ты протрезвел, чтобы выполнить все мои указания?
– Выполню все неукоснительно, вот увидите. И Горанфло провел ладонью по своему широкому лицу, словно стирая видимые следы опьянения. Взгляд его стал спокойным, хотя внимательный наблюдатель мог бы его счесть и тупым, речь сделалась медленной и размеренной жесты – сдержанными, только руки все еще тряслись.
Собравшись с силами, он торжественно двинулся к двери.
– Минуточку, – задержал его Шико, – когда он отдаст тебе бумаги, зажми их хорошенько в кулаке, а другой рукой постучи в стенку, – А если он откажется?
– Тоже стучи.
– Значит, и в том и в другом случае я должен стучать?
– Да.
– Хорошо.
И Горанфло вышел из комнаты, а Шико, охваченный неизъяснимым волнением, припал ухом к стене, стараясь не упустить ни малейшего звука.
Прошло десять минут, скрип половиц возвестил о том, что монах вошел в комнату соседа, а вслед за тем и сам Горанфло появился в узком кружке, которым ограничивалось поле зрительного наблюдения гасконца.
Адвокат приподнялся на постели и молча смотрел на приближающееся к нему странное видение.
– Эге, добрый день, брат мой! – провозгласил Горанфло, остановившись посреди комнаты и покачивая своими широкими плечами, дабы удержать равновесие.
– Зачем вы пришли сюда, отче? – слабым голосом простонал больной.
– Сын мой, я недостойный служитель церкви, я узнал, что вы в опасности, и пришел побеседовать с вами о спасении вашей души.
– Благодарю вас, – ответил умирающий, – но, я думаю, ваши заботы напрасны. Мне уже полегчало. Горанфло отрицательно покачал головой.
– Вы так думаете? – спросил он.
– Я в этом уверен.
– Козни Сатаны – ему хочется, чтобы вы умерли без покаяния.
– Сатана сам попадется в свои тенета. Я только что исповедался, – Кому?
– Святому отцу, который приехал из Авиньона. Горанфло покачал головой.
– Как, разве он не священник?
– Нет.
– Откуда вы знаете?
– Я с ним знаком.
– С тем, кто вышел отсюда?
– Да, – ответил Горанфло с такой убежденностью, что адвокат растерялся, хотя, как известно, адвокатов чрезвычайно трудно смутить. – И посему, раз ваше состояние не улучшилось, – добавил монах, – и поелику тот человек не был священником, вам необходимо исповедаться.
– Я только этого и желаю, – сказал адвокат неожиданно окрепшим голосом. – Но я бы хотел сам выбрать себе духовника.
– Вы не располагаете временем, чтобы послать за другим, сын мой, и раз уж я здесь…
– Как это я не располагаю временем? – воскликнул больной, голос которого все более и более набирал силу. – Ведь я вам сказал, что мне полегчало, ведь я вам говорю, что уверен в своем выздоровлении.
Горанфло в третий раз покачал головой.
– А я, – сказал он все так же невозмутимо, – я, со своей стороны, утверждаю, сын мой, что вам следует приготовиться к худшему. Вы приговорены и врачами и божественным провидением. Жестоко это говорить вам, я знаю, но в конце концов все мы там будем, одни раньше, другие позже. В этом есть равновесие, равновесие высшей справедливости, и к тому же утешительно умереть в сей жизни, зная, что ты воскреснешь в другой, так, сын мой, говорил даже Пифагор, а он был всего лишь язычник. Не тяните, возлюбленное мое чадо, исповедуйтесь мне в грехах своих.
– Но, заверяю вас, отец? мой, я уже достаточно окреп, вероятно, на меня благотворно подействовало ваше святое присутствие.
– Заблуждение, сын мой, заблуждение, – не отступал Горанфло, – в предсмертный миг жизненные силы как бы обновляются. Лампада вспыхивает перед тем, как угаснуть навсегда! Ну, ну, давайте, – продолжал монах, усаживаясь возле кровати, – расскажите мне о ваших интригах, о ваших заговорах, о ваших кознях.
– О моих интригах, моих заговорах, моих кознях! – проговорил Николя Давид, отодвигаясь от этого странного духовника, которого он не знал, но который, по-видимому, хорошо знал его.
– Да, – сказал Горанфло, наклоняясь к больному и соединив большие пальцы своих сложенных рук, – а потом, когда вы мне все расскажете, вы отдадите мне бумаги, и, быть может, господь бог смилостивится и позволит мне отпустить вам грехи.
– Какие бумаги? – закричал больной, да так громко, словно совсем здоровый человек.
– Бумаги, которые тот, кого вы называете священником, привез вам из Авиньона.
– А кто вам сказал, что тот человек привез мне бумаги? – спросил адвокат, высовывая одну ногу из-под одеяла. Его голос прозвучал неожиданно резко, и это вывело Горанфло из привычного состояния благостной полудремоты, в которое он начал было погружаться, сидя в своем кресле.