Жена его, звавшаяся в девицах Мадлена Радель, была женщина бледная, худая и хворая; она родилась в окрестностях Арля и сохранила следы былой красоты, которою славятся женщины того края; но лицо ее рано поблекло от приступов скрытой лихорадки, столь распространенной среди людей, живущих близ эг-мортских прудов и камаргских болот. Поэтому она почти никогда не выходила из комнаты во втором этаже и проводила целые дни, дрожа от лихорадки, полулежа в кресле или полусидя на кровати, между тем как муж ее по обыкновению стоял на часах у порога, весьма неохотно покидая свой пост, ибо каждый раз, когда он возвращался к своей сварливой половине, она донимала его вечными жалобами на судьбу, на что муж обычно отвечал философски:
– Молчи, Карконта! Видно, так богу угодно.
Прозвище Карконта произошло оттого, что Мадлена Радель родилась в деревне Карконте, между Салоном и Ламбеском; а так как в тех местах людей почти всегда называют не по имени, а по прозвищу, то и муж ее заменил этим прозвищем имя Мадлена, быть может, слишком нежное и благозвучное для его грубой речи.
Однако, несмотря на такую мнимую покорность воле провидения, не следует думать, будто наш трактирщик не сетовал на бедственное положение, в которое ввергнул его проклятый Бокерский канал, и равнодушно переносил беспрестанные причитания жены. Подобно всем южанам, он был человек весьма воздержанный и неприхотливый, но тщеславный во всем, что касалось внешности; во времена своего благоденствия он не пропускал ни одной феррады, ни одного шествия с тараском [14]и торжественно появлялся со своей Карконтой: он – в живописном костюме южанина, представляющем нечто среднее между каталонским и андалузским, она – в прелестном наряде арлезианок, словно заимствованном у греков и арабов. Но мало-помалу часовые цепочки, ожерелья, разноцветные пояса, вышитые корсажи, бархатные куртки, шелковые чулки с изящными стрелками, пестрые гетры, башмаки с серебряными пряжками исчезли, а Гаспар Кадрусс, лишенный возможности показываться в своем былом великолепии, отказался вместе с женой от участия в празднествах, чьи веселые отклики, терзая его сердце, долетали до убогого трактира, который он продолжал держать не столько ради доходов, сколько для того, чтобы иметь какое-нибудь занятие.
Кадрусс по обыкновению простоял уже пол-утра перед дверью трактира, переводя грустный взгляд от небольшого лужка, по которому бродили куры, к двум крайним точкам пустынной дороги, одним концом уходящей на юг, а другим – на север, – как вдруг пронзительный голос его жены заставил его покинуть свой пост. Он ворча вошел в трактир и поднялся во второй этаж, оставив, однако, дверь отворенной настежь, как бы приглашая проезжих завернуть к нему.
В ту минуту, когда Кадрусс входил в трактир, большая дорога, о которой мы говорили и на которую были устремлены его взоры, была пуста и безлюдна, как пустыня в полдень. Она тянулась бесконечной белой лентой меж двух рядов тощих деревьев, и ясно было, что ни один путник по своей воле не пустится в такой час по этой убийственной Сахаре.
Между тем вопреки всякой вероятности, если бы Кадрусс остался на месте, он увидел бы, что со стороны Бельгарда приближается всадник тем благопристойным и спокойным аллюром, который указывает на наилучшие отношения между конем и седоком; всадник был священник, в черной сутане и треугольной шляпе, несмотря на палящий зной полуденного солнца; конь – мерин-иноходец – шел легкой рысцой.
У дверей трактира священник остановился; трудно сказать, лошадь ли остановила ездока, или же ездок остановил лошадь; но как бы то ни было священник спешился и, взяв лошадь за поводья, привязал ее к задвижке ветхого ставня, державшегося на одной петле; потом, подойдя к двери и вытирая красным бумажным платком пот, градом катившийся по его лицу, он три раза постучал о порог кованым концом трости, которую держал в руке.
Тотчас же большая черная собака встала и сделала несколько шагов, заливаясь лаем и скаля свои белые острые зубы, – вдвойне враждебное поведение, доказывавшее, как мало она привыкла видеть посторонних.
Деревянная лестница, примыкавшая к стене, тотчас же затрещала под тяжелыми шагами хозяина убогого жилища; весь согнувшись, он задом спускался к стоявшему в дверях священнику.
– Иду, иду, – говорил весьма удивленный Кадрусс. – Да замолчишь ли ты, Марго! Не бойтесь, сударь, она хоть и лает, но не укусит. Вы желаете винца, не правда ли? Ведь жара-то канальская… Ах, простите, – продолжал Кадрусс, увидев, с какого рода проезжим имеет дело. – Простите, я не рассмотрел, кого имею честь принимать у себя. Что вам угодно? Чем могу служить, господин аббат?
Аббат несколько секунд очень пристально смотрел на Кадрусса; казалось, он даже старался и сам обратить на себя его внимание. Но так как лицо трактирщика не выражало ничего, кроме удивления, что посетитель не отвечает, он счел нужным положить конец этой сцене и сказал с сильным итальянским акцентом:
– Не вы ли будете господин Кадрусс?
– Да, сударь, – отвечал хозяин, быть может, еще более удивленный вопросом, нежели молчанием, – я самый; Гаспар Кадрусс, ваш слуга.
– Гаспар Кадрусс?.. Да… Кажется, так и есть. Вы жили когда-то в Мельянских аллеях, на четвертом этаже?
– Точно так.
– И занимались ремеслом портного?
– Да; но дело не пошло. В этом проклятом Марселе так жарко, что я думаю, там скоро вовсе перестанут одеваться. Кстати, о жаре; не угодно ли вам будет немного освежиться, господин аббат?
– Пожалуй. Принесите бутылку вашего самого лучшего вина, и мы продолжим наш разговор.
– Как прикажете, господин аббат, – сказал Кадрусс.
И чтобы не упустить случая продать одну из своих последних бутылок кагора, Кадрусс поспешил поднять люк, устроенный в полу комнаты, служившей одновременно и залой, и кухней.
Когда пять минут спустя он снова появился, аббат уже сидел на табурете, опершись локтем на стол, между тем как Марго, которая, видимо, сменила гнев на милость, услышав, что странный путешественник спросил вина, положила ему на колени свою худую шею и смотрела на него умильными глазами.
– Вы один здесь живете? – спросил аббат у хозяина, когда тот ставил перед ним бутылку и стакан.
– Да, один, или почти один, господин аббат, так как жена мне не в помощь; она вечно хворает, моя бедная Карконта.
– Так вы женаты! – сказал аббат с оттенком участия, бросив вокруг себя взгляд, которым он словно оценивал скудное имущество бедной четы.
– Вы находите, что я небогат, не правда ли, господин аббат? – сказал, вздыхая, Кадрусс. – Но что поделаешь; мало быть честным человеком, чтобы благоденствовать на этом свете.
Аббат устремил на него проницательный взгляд.
– Да, честным человеком; этим я могу похвалиться, господин аббат, – сказал хозяин, смотря аббату прямо в глаза и прижав руку к груди, – а в наше время не всякий может это сказать.
– Тем лучше, если то, чем вы хвалитесь, правда, – сказал аббат. – Я твердо верю, что рано или поздно честный человек будет вознагражден, а злой наказан.
– Вам по сану положено так говорить, господин аббат, – возразил Кадрусс с горечью, – а каждый волен верить или не верить вашим словам.
– Напрасно вы так говорите, сударь, – сказал аббат, – может быть, я сам докажу вам справедливость моих слов.
– Как это так? – удивленно спросил Кадрусс.
– А вот как: прежде всего мне нужно удостовериться, точно ли вы тот человек, в ком я имею надобность.
– Какие же доказательства вам надо?
– Знавали вы в тысяча восемьсот четырнадцатом или в тысяча восемьсот пятнадцатом году моряка по имени Дантес?
– Дантес!.. Знавал ли я беднягу Эдмона! Еще бы, да это был мой лучший друг! – воскликнул Кадрусс, густо покраснев, между тем как ясные и спокойные глаза аббата словно расширялись, чтобы единым взглядом охватить собеседника.