– Это уже не бруцин, – прошептал он, – посмотрим, что это такое!
Он подошел к одному из шкафов, превращенному в аптечку, и, вынув из серебряного футляра склянку с азотной кислотой, налил несколько капель в опаловую жидкость, тотчас же окрасившуюся в кроваво-красный цвет.
– Так! – сказал д’Авриньи с отвращением судьи, перед которым открывается истина, и с радостью ученого, разрешившего сложную задачу.
Госпожа де Вильфор оглянулась по сторонам; глаза ее вспыхнули, потом погасли; она, шатаясь, нащупала рукою дверь и скрылась.
Через минуту послышался шум падающего тела.
Но никто не обратил на это внимания. Сиделка следила за действиями доктора, Вильфор пребывал все в том же забытьи.
Один д’Авриньи проводил глазами г-жу де Вильфор и заметил ее поспешный уход.
Он приподнял портьеру, и через комнату Эдуарда его взгляд проник в спальню; г-жа де Вильфор без движения лежала на полу.
– Ступайте туда, – сказал он сиделке, – г-же де Вильфор дурно.
– Но мадемуазель Валентина? – проговорила она с запинкой.
– Мадемуазель Валентина не нуждается больше в помощи, – сказал д’Авриньи, – она умерла.
– Умерла! Умерла! – стонал Вильфор в пароксизме душевной муки, тем более раздирающей, что она была неизведанной, новой, неслыханной для этого стального сердца.
– Что я слышу! Умерла? – воскликнул третий голос. – Кто сказал, что Валентина умерла?
Вильфор и доктор обернулись. В дверях стоял Моррель, бледный, потрясенный, страшный.
Вот что произошло.
В обычный час, через маленькую дверь, ведущую к Нуартье, явился Моррель.
Против обыкновения, дверь не была заперта; ему не пришлось звонить, и он вошел.
Он постоял в прихожей, зовя прислугу, чтобы кто-нибудь проводил его к Нуартье.
Но никто не откликался; слуги, как известно, покинули дом.
Моррель не имел особых поводов к беспокойству: Монте-Кристо обещал ему, что Валентина будет жить, и до сих пор это обещание не было нарушено. Каждый вечер граф приносил ему хорошие вести, подтверждаемые на следующий день самим Нуартье.
Все же это безлюдье показалось ему странным; он позвал еще раз, в третий раз; та же тишина.
Тогда он решил подняться.
Дверь Нуартье была открыта, как и остальные двери.
Первое, что бросилось ему в глаза, был старик, сидевший в кресле, на своем обычном месте; он был очень бледен, и в его расширенных глазах застыл испуг.
– Как вы поживаете, сударь? – спросил Моррель, не без замирания сердца.
– Хорошо, – показал старик, – хорошо.
Но его лицо выражало все большую тревогу.
– Вы чем-то озабочены, – продолжал Моррель, – позвать кого-нибудь из слуг?
– Да, – показал Нуартье.
Моррель стал звонить изо всех сил; но, сколько он ни дергал за шнур, никто не подходил.
Он повернулся к Нуартье; лицо старика становилось все бледнее и тревожнее.
– Боже мой! – сказал Моррель. – Почему никто не идет? Еще кто-нибудь заболел?
Глаза Нуартье, казалось, готовы были выскочить из орбит.
– Да что с вами? – продолжал Моррель. – Вы меня пугаете! Валентина?
– Да! Да! – показал Нуартье.
Максимилиан открыл рот, но не мог вымолвить ни слова; он зашатался и прислонился к стене.
Затем он указал рукой на дверь.
– Да! Да! Да! – показал старик.
Максимилиан бросился к маленькой лестнице и спустился по ней в два прыжка, между тем как Нуартье, казалось, кричал ему глазами:
– Скорей, скорей!
Моррель в одну минуту пробежал несколько комнат, пустых, как и весь дом, и достиг комнаты Валентины.
Ему не пришлось отворять дверь, она была раскрыта настежь.
Первое, что он услышал, было рыдание. Он увидел, как в тумане, черную фигуру, стоявшую на коленях и зарывшуюся в беспорядочную груду белых покрывал. Страх, смертельный страх пригвоздил его к порогу.
И тут он услышал голос, который говорил:
– Валентина умерла, – и другой, который отозвался, как эхо:
– Умерла! Умерла!
VI. Максимилиан
Вильфор поднялся, почти стыдясь того, что его застали в припадке такого отчаяния.
Должность грозного обвинителя, которую он занимал в течение двадцати пяти лет, сделала из него нечто большее или, быть может, меньшее, чем человек.
Его взгляд, в первый миг растерянный и блуждающий, остановился на Максимилиане.
– Кто вы, сударь? – сказал он. – Откуда вы? Так не входят в дом, где обитает смерть. Уйдите!
Моррель не двигался, он не мог оторвать глаз от ужасного зрелища: от смятой постели и бледного лица на подушках.
– Уходите! Слышите? – крикнул Вильфор.
Д’Авриньи тоже подошел, чтобы заставить Максимилиана уйти.
Тот окинул безумным взором Валентину, обоих мужчин, комнату, хотел, по-видимому, что-то сказать, наконец, не находя ни слова, чтобы ответить, несмотря на вихрь горестных мыслей, проносившихся в его мозгу, он схватился за голову и бросился к выходу; Вильфор и д’Авриньи, на минуту отвлеченные от своих дум, посмотрели ему вслед и обменялись взглядом, который говорил:
«Это сумасшедший».
Но не прошло и пяти минут, как лестница заскрипела под тяжелыми шагами, и появился Моррель, который, с нечеловеческой силой подняв кресло Нуартье, внес старика на второй этаж.
Дойдя до площадки, Моррель опустил кресло на пол и быстро вкатил его в комнату Валентины.
Все это он проделал с удесятеренной силой исступленного отчаяния.
Но страшнее всего было лицо Нуартье, когда Моррель подвез его к кровати Валентины; на этом лице напряженно жили одни глаза, в них сосредоточились все силы и все чувства паралитика.
И при виде этого бледного лица с горящим взглядом Вильфор испугался.
Всю жизнь, всякий раз, как он сталкивался со своим отцом, происходило что-нибудь ужасное.
– Смотрите, что они сделали! – крикнул Моррель, все еще опираясь одной рукой на спинку кресла, которое он подкатил к кровати, а другой указывая на Валентину. – Смотрите, отец!
Вильфор отступил на шаг и с удивлением смотрел на молодого человека, ему почти незнакомого, который называл Нуартье своим отцом.
Казалось, в этот миг вся душа старика перешла в его налившиеся кровью глаза; жилы на лбу вздулись, синева, вроде той, которая заливает кожу эпилептиков, покрыла шею, щеки и виски; этому внутреннему взрыву, потрясающему все его существо, не хватало только крика.
Этот крик словно выступал из всех пор, страшный в своей немоте, раздражающий в своей беззвучности.
Д’Авриньи бросился к старику и дал ему понюхать спирту.
– Сударь, – крикнул тогда Моррель, схватив недвижную руку паралитика, – меня спрашивают, кто я такой и по какому праву я здесь. Вы знаете, скажите им, скажите!
Рыдания заглушили его голос.
Прерывистое дыхание сотрясало грудь старика. Это возбуждение было похоже на начало агонии.
Наконец слезы хлынули из глаз Нуартье, более счастливого, чем Моррель, который рыдал без слез. Старик не мог наклонить голову и лишь закрыл глаза.
– Скажите, что я был ее женихом, – продолжал Моррель. – Скажите, что она была моим другом, моей единственной любовью на свете! Скажите им, что ее бездыханный труп принадлежит мне!
И он бросился на колени перед постелью, судорожно вцепившись в нее руками.
Видеть этого большого, сильного человека, раздавленного горем, было так мучительно, что д’Авриньи отвернулся, чтобы скрыть волнение; Вильфор, не требуя больше объяснений, покоренный притягательной силой, которая влечет нас к людям, любившим тех, кого мы оплакиваем, протянул Моррелю руку.
Но Максимилиан ничего не видел; он схватил ледяную руку Валентины и, не умея плакать, глухо стонал, сжимая зубами край простыни.
Несколько минут в этой комнате слышались только рыдания, проклятия и молитвы.
И все же один звук господствовал над всем: то было хриплое, страшное дыхание Нуартье. Казалось, при каждом вдохе рвались жизненные пружины в его груди.
Наконец Вильфор, владевший собой лучше других и как бы уступивший на время свое место Максимилиану, решился заговорить.