— Как же ваша дриада называла этих пастушек? Какая у вас непослушная память! Разве эта дриада в ссоре с богиней Мнемозиной?[*]
— Принцесса, этих пастушек… но помните, что разоблачать имена женщин — преступление!
— За которое женщина прощает вас, граф, при условии, чтобы вы открыли нам имена пастушек.
— Они назывались: Филис, Амарилис и Галатея.
— Наконец-то! Стоило ожидать так долго, чтобы вы их назвали, — сказала принцесса, — это очаровательные имена. Теперь их портреты?
Де Сент-Эньян снова поморщился.
— О, пожалуйста, граф, по порядку! — попросила принцесса. — Не правда ли, государь, нам нужны портреты пастушек?
Король, ожидавший этой настойчивости и уже ощущавший некоторую тревогу, не счел нужным дразнить такую опасную допросчицу. Кроме того, он думал, что де Сент-Эньян, рисуя портреты, сумеет найти несколько тонких штрихов, и они произведут благоприятное впечатление на ту слушательницу, которую его величеству хотелось пленить. С такой надеждой и с такими опасениями Людовик разрешил де Сент-Эньяну набросать портреты пастушек Филис, Амарилис и Галатеи.
— Хорошо, — согласился де Сент-Эньян с видом человека решившегося.
И он начал.
XXXVIII. Окончание рассказа наяды и дриады
— Филис, — вздохнул де Сент-Эньян, бросая вызывающий взгляд на Монтале с видом учителя фехтования, который предлагает достойному противнику занять оборонительную позицию, — Филис не брюнетка и не блондинка, не велика ростом и не мала, не холодна и не восторженна; несмотря на то, что она пастушка, Филис умна, как принцесса, и кокетлива, как демон.
Зрение у нее превосходное, и сердце желает завладеть всем, что охватывает ее взгляд. Она похожа на птичку, которая вечно щебечет и то спускается на лужайку, то гоняется за бабочкой, то садится на верхушку дерева и шлет оттуда вызов всем птицеловам, как бы приглашая их либо влезть на дерево, чтобы поймать ее руками, либо заманить на землю, в свои сети.
Портрет был до того верен, что все глаза обратились на Монтале, которая внимательно слушала г-на де Сент-Эньяна, точно речь шла о ком-то совершенно постороннем.
— Это все, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса.
— Это только эскиз, ваше высочество. О Филис можно было бы сказать еще многое. Но боюсь истощить терпение вашего высочества или оскорбить скромность пастушки, а потому перехожу к ее подруге Амарилис.
— Хорошо, — согласилась принцесса, — переходите к Амарилис, господин де Сент-Эньян, мы вас слушаем.
— Амарилис самая старшая из троих, и, однако, — поспешил прибавить де Сент-Эньян, — этой зрелой особе еще нет двадцати лет.
Брови мадемуазель де Тонне-Шарант, которые нахмурились было в начале рассказа де Сент-Эньяна, разгладились, и она улыбнулась.
— Она высока, у нее роскошные волосы, причесанные, как у греческих статуй, походка у нее величественная, движения горды, так что она скорее похожа на богиню, чем на простую смертную, и больше всего на Диану-охотницу,[*] с той только разницей, что жестокая пастушка, похитив однажды колчан Амура, когда этот бедный малютка спал в розовом кусте, теперь направляет свои стрелы не в обитателей леса, а безжалостно пускает их во всех бедных пастухов, приближающихся к ней на расстояние выстрела и взгляда.
— О, какая злая пастушка! — сказала принцесса. — Неужели она никогда не уколется ни одной из стрел, так безжалостно рассыпаемых ею направо и налево?
— Все пастухи надеются на это, — вздохнул де Сент-Эньян.
— Особенно пастух Аминтас, не правда ли? — улыбнулась принцесса.
— Пастух Аминтас так робок, — продолжал де Сент-Эньян с самым смиренным видом, — что если в нем и живет эта надежда, то он никому ее не поверяет и хранит ее в самой глубине своего сердца.
Одобрительный шепот был ответом на эту характеристику пастуха.
— А Галатея? — спросила принцесса. — Я с нетерпением ожидаю, когда ваша искусная рука кончит портрет, не дописанный Вергилием.[*]
— Принцесса, — отвечал де Сент-Эньян, — ваш покорный слуга ничтожен как поэт по сравнению с великим Вергилием Мароном, тем не менее, ободренный вашим приказанием, я приложу все старания.
— Мы слушаем, — повторила принцесса.
Сент-Эньян выставил ногу, поднял руку и заговорил:
— Белая, как молоко, золотистая, как колос, она разливает в воздухе аромат своих белокурых волос. И тогда спрашиваешь себя, не красавица ли это Европа,[*] которая внушила любовь Юпитеру, играя с подругами на цветущем лугу. Из ее глаз, голубых, как небесная лазурь в самые прекрасные летние дни, струится нежное пламя; мечтательность питает его, любовь расточает. Когда она хмурит брови или склоняет лицо к земле, солнце в знак печали закрывается облаком. Зато, когда она улыбается, вся природа оживает и замолкшие на мгновение птицы вновь начинают распевать свои песни среди ветвей.
— Галатея, — так заключил де Сент-Эньян, — наиболее достойна обожания всего мира: и если когда-нибудь она подарит кому-нибудь свое сердце, счастлив будет смертный, которого ее девственная любовь пожелает превратить в божество.
Принцесса, слушая это описание, как и все, лишь одобряла самые поэтические места легким кивком головы; но невозможно было сказать, служили ли эти похвалы таланту рассказчика или подтверждали сходство портрета с оригиналом.
Видя, что принцесса не восхищается открыто, никто из слушателей не решился аплодировать, даже принц, который в глубине души находил, что де Сент-Эньян слишком долго останавливается на портретах пастушек и несколько бегло набросал портреты пастухов.
Общество, казалось, застыло.
Де Сент-Эньян, истощивший всю свою риторику и всю палитру на портрет Галатеи, ожидал, что после благоприятного приема других описаний теперь раздастся гром рукоплесканий. Не услышав их, он был ошеломлен еще больше, чем король и все присутствующие.
В течение нескольких мгновений царило молчание, его нарушила принцесса, спросив:
— Государь, каково мнение вашего величества об этих трех портретах?
Король попытался выручить де Сент-Эньяна, не компрометируя себя.
— По-моему, отлично вышла Амарилис, — сказал он.
— А я предпочитаю Филис, — отозвался принц, — это славная нимфа, скорее добрый малый.
И все рассмеялись.
На этот раз взгляды были так бесцеремонны, что Монтале почувствовала, как к лицу ее подступает яркая краска.
— Итак, — продолжала принцесса, — эти пастушки говорили?
Но де Сент-Эньян, самолюбие которого было уязвлено, не мог выдержать атаки свежих сил.
— Принцесса, — попытался он закончить свою повесть, — эти пастушки признавались друг другу в своих склонностях.
— Продолжайте, продолжайте, господин де Сент-Эньян, вы неистощимый источник пасторальной поэзии, — сказала принцесса с любезной улыбкой, вернувшей рассказчику уверенность в себе.
— Они говорили, что любовь не таит в себе опасность, но что отсутствие любви — смерть для сердца.
— Какое же они вывели отсюда заключение? — поинтересовалась принцесса.
— Они вывели отсюда заключение, что нужно любить.
— Отлично. Они ставили какие-нибудь условия?
— Да, свободу выбора, — ответил де Сент-Эньян. — Должен прибавить — это говорит дриада, — что одна из пастушек, кажется Амарилис, даже высказалась против любви, а между тем она не отрицала, что в ее сердце проник образ одного пастуха.
— Аминтаса или Тирсиса?
— Аминтаса, ваше высочество, — скромно молвил де Сент-Эньян. — Тогда Галатея, кроткая Галатея с чистыми глазами, ответила, что ни Аминтас, ни Альфисбей, ни Титир и вообще никто из красивейших пастухов этой страны не может сравниться с Тирсисом, что Тирсис затмевает всех людей, как дуб затмевает своей величавостью все деревья, а лилия своей пышностью все цветы. Словом, она нарисовала такой портрет Тирсиса, что даже слушавший ее Тирсис, несмотря на все свое величие, вероятно, почувствовал себя польщенным. Таким образом, Тирсис и Аминтас были отличены Амарилис и Галатеей. Следовательно, тайна двух сердец открылась во мраке ночи в густой чаще леса.