— Обходительный молодой человек — ничего не скажешь. Так вот он с великим вниманием горестную повесть мою слушал, а потом так это скромнехонько подошел. Говорит, стихи мои все наизусть знает, великим поэтом почитает. И вот теперь не то что присоветовать — такое, мол, ему бы и в голову не пришло, — а так просто, мысль у него мелькнула, может, на пользу мне пойдет.
— Ишь ты, мысли у него! Да еще к тебе с таким подходить!
— Погоди, погоди, Львовинька, не так все дурно, как тебе подумалось. Подсказал он мне другую «Фелицу» написать да государыне и преподнести, тогда, мол, все мои беды разом разрешатся.
— Гляди‑ка, неглуп молодец, совсем неглуп тихоня.
Обуховка. Дом В. В. Капниста. В. В. Капнист, П. В. Капнист.
— И что же, на твой взгляд, царица, братец? Что она себе думает, когда во французской державе такое деется? Ты же только что из столицы, Василий Васильевич!
— Многого от меня хочешь, Петруша. Во дворец я не вхож. Через фаворита тоже ни до чего не добрался, да и перемены там великие.
— Политические? Не слыхал.
— Какие еще политические! Человеческие, братец. Все к тому идет, что флигель–адъютант меняться будет.
— Тебе‑то что за печаль альковными делишками заниматься?
— Только та, что во всех сих великих огорчениях мой доклад так до государыни и не дошел. Как имели мы со стороны Потемкина притеснения великие, так и будем иметь.
— Вот что я тебе, братец, скажу. Все‑то вы на палку глядите, что вас по хребтам охаживает, а в чьих руках палка — и подумать не хотите. Потемкин твой — всего только палка и верно службу свою служит. Как же ты на него жаловаться собираешься!
— Не может того быть, чтобы ради интереса государственного императрица на такой его разбой снисходительно глядела.
— А какая разница — он ли, другой ли? Результат один будет. Вот французы — те всерьез за дело взялись. Глядишь, и толку добьются. Много ли ты про них знаешь?
— Про Генеральные штаты знаю.
— Что есть такие, и все? Ты лучше послушай, какие дела там твориться стали. Из того и свои примечания делай — пригодятся. Депутаты Генеральных штатов как составились? На тысячу двести депутатов адвокатов ни много, ни мало двести человек! Вот поди ты с ними потолкуй. Приходских священников столько же. Да и ихнее третье сословие немало дворян и духовных выбрало — кому доверились.
— А дворянство что ж, согласилось?
— Сам знаешь, не могло такого случиться. Открылись Генеральные штаты в Версале 5 мая, и не одна неделя ушла на пререкания — как заседать: по сословиям или всем вместе. Третье сословие на последнем стояло, а привилегированные ни в какую.
— У нас бы также было.
— Да уж сомневаться не приходится. Только ихнее третье сословие по подсказке сочувствующих им дворян что придумало: 17 июня объявило себя национальным собранием. Почему бы, спрашивается, и нет. Ведь их 96 процентов населения выбирало — их и верх должен быть.
— Ушам своим не верю.
— Верь — не верь, а только к третьему сословию приходские священники присоединились, а то и кое‑кто из дворян. Каково? Вот они‑то все собрались в Зале игры в мяч и поклялись друг другу не расходиться и собираться всюду, где только возможность будет, пока их Франция не получит прочного государственного устройства. Понятно, что зал ихний тотчас же заперли, и следующий раз им пришлось собраться в церкви, но согласно общей клятве.
— И что же, у них не нашлось своего Шешковского? Король согласился с таким своеволием? Не стал ему препятствовать?
— Во всяком случае, попытался. 23 июня собрал королевское заседание и приказал отныне штатам собираться по сословиям. После этого сам ушел и депутаты высших сословий ушли, а третье сословие осталось. И знаешь, что сказал Мирабо, когда придворные потребовали от депутатов освободить дворец? Это, братец, в веках останется! Прямо царедворцу заявил, что собрались депутаты здесь по воле нации, и разогнать их можно только силою штыков.
— Сказать все можно. Ну, почти все. А на деле?
— А на деле король уступил, и почти все депутаты первых двух штатов вошли в состав Национального собрания.
— Людовик сдался? Так просто? И не обратился к армии?
— Хотел. Ничего не вышло. Правда, министра Неккера отправил в отставку и из Франции выслал. Только парижане подняли восстание, четырнадцатого июля разгромили Арсенал, оружейные лавки, разгромили государственную тюрьму — Бастилию и овладели ею. Ты понимаешь, Василий Васильевич Капнист, что это значит для всех народов — Бастилия пала! А ты все еще со своим Потемкиным бьешься — где тебе на большее замахнуться!
Петербург. Зимний дворец. Екатерина II.
Ночь белая… Опять ночь. Для кого радость, для кого пытка. Не думать. В реляциях разобраться» Обещала ведь. Начала, как с Красным кафтаном. «Назначили все‑таки, государыня, Потемкина главнокомандующим?» — Плечом дернул. — «Старая любовь долго помнится». Как посмел? Подумала: может, ревность. Может, позавидовал князю. Нет. Глаза холодные. Как строчку в книжке прочел. Мол, ваши дела. Мне до них как до летошнего снега. В кабинете поднялся уходить — задержала: реляции. Нехотя сел. Ведь вот теперь обе армии объединились в одну — южную, как папа советовал. В начале мая сам туда приехал, войска на 5 дивизий разделил. Передвижение начал. — «Опять передвижение…» — Поняла — уйти хочет. Отпустила. На пороге окликнула — застыл весь. Мол, ничем поделиться, Александр Матвеевич, не хочешь? — «Чем?» — Мало ли. — «Вы меня, как в клетке…» — Чем же? Чем? Что видеть тебя хочу? Говорить с тобой? Голос твой слышать? Или тебе чей иной нужен? — Повернулся. Лицо побелело. Губу прикусил. Марья Саввишна невесть откуда выскользнула: иди, Александр Матвеевич, иди с Богом. — Уперся. Рукой ее отвел: «Отпусти, государыня…» — Ждала. Знала. Все знала. А сердце оборвалось: как отпустить? — «Совсем отпусти. Не могу я… больше… не могу…» — Ступай. Утро вечера мудренее. Утром и поговорим.
— «Не могу я муку эту дольше терпеть… Не утром — сейчас. Сейчас отпусти…» — Зачем тебе, Александр Матвеевич? Куда пойдешь? Чего искать будешь?
— «А я нашел… Смилостивься, государыня… жениться…» — Как жениться? Пройдет это, друг мой. Как корь у младенцев. Как лихорадка. Потерпи. Все пройдет. Я вот тут тебе деревеньку одну выискала, сервиз серебряный — ты говорил, кофе по утрам не хочешь из фарфору пить. Еще…
— «Не надо… Ничего не надо… И так обласкан вами, ваше величество, сверх всякой меры и заслуг своих. Не надо… Отпустите…» Перекусихина все свое. Вьется, вьется по комнате: только что не выталкивает парня. Откуда сила берется: «Замолчи, Александр Матвеевич. Сказал свое и молчи. Только мы тебя тут и видели». Ко мне: «Государыня матушка, все объясню, все скажу — только бы ушел, ушел скорее!»
Душно, душно‑то как… Ночь эта белая стемнела. Ровно тучами заволокло. На часы поглядела: какие тучи — третий час. Поди, рассвет уже.
— Так это что, из‑за той Дашки Щербатовой? Совсем голову потерял. Отослать ее от двора. Немедля отослать. В монастырь. Как умалишенную. Пусть монашки приглядывают. С родными поговорить. Завтра же. Слышишь, Марья Саввишна? С утра прямо.
Голову подняла — ровно на десять лет постарела. Морщины глубокие. Черные. — «В какой монастырь, государыня? На сносях она. На сносях! Тут одно только и остается: венцом грех прикрыть».
20 июня 1789 года. Из дневника статс–секретаря Храповицкого.
Перед вечерним выходом сама ее величество изволила обручить графа А. М. Мамонова с княжной Щербатовой; они, стоя на коленях, просили прощения и прощены.
Еле дня дождалась, чтобы со всем разом покончить. Глаза. Изо всех углов глаза: каково императрице, каково Великой Екатерине. И этот на свободу вырвался. Еще один ушел.
Через Храповицкого велела с невестой ввечеру явиться. Сам рвался — наотрез отказала. Велела Марье Саввишне на порог не пускать.
Все подарки отступные приготовила. Чтобы знал. Чтоб запомнил: последний раз. Ничего больше не будет. Никогда. От тюремщицы. Так называл. Передали.