Битва была выиграна этим рискованным поступком.
«Турки бежали, как стадо скота... Так прошел этот день».
Если удача — мерило верности тактики, а в войне трудно найти другое мерило, то тактика личного геройства долго оправдывала себя в войне с турками. Амбруаз не скрывает, что и вокруг Ричарда было немало людей, которые ее осуждали. Однажды он вмешался в самую гущу турок; они почти держали его в руках, готовясь схватить. Каждому хотелось сделать это; но никто не решался, боясь удара его меча. В эту минуту один из его верных искусно выдал себя за короля и был уведен в плен. Тогда окружающие стали говорить:
«Государь, ради бога, не ведите себя впредь так. Не ваше дело пускаться в такие приключения. Подумайте о себе и о христианах. У вас нет недостатка в храбрецах. Не ходите один в по-
95
добных случаях. От вас зависит наша жизнь и смерть... Если голова упадет, члены не могут жить».
Многие давали ему подобные советы, но всякий раз, когда он знал о сражении — а его нельзя было скрыть от Ричарда, — он кидался на турок.
Хулители Ричарда упрекали его в «вероломстве». Если он проявлял его в отношении врага, то это, очевидно, только соответствовало этике борца. Ни один из них не мог ему поставить в вину предательство друга. Мы помним, после каких событий он встал против отца. После его смерти, однако, он проявил широкое великодушие к его верным сторонникам. За освобождение свое из германского плена он готов был отдать свое королевство, но наотрез отказался от «бесчестья» предательства Генриха Льва. Нужно думать, что не одно упрямство, но и чувство чести и верность данному слову заставили его до конца быть покровителем отставного иерусалимского короля. Из всех вождей, побывавших в Палестине в эпоху третьего похода, он один, по-видимому, действительно мучился мыслью измены данному обету.
«Верный, бесподобный Ричард».
Он для Амбруаза образ того идеального рыцаря, который отдает жизнь за товарищей в бою. Кто знает, не был ли в безнадежных условиях христианской Сирии этот метод личного геройства, принцип рыцарственного товарищества единственным условием кратковременного успеха? Он один, быть может, способен был выдвинуть и сплотить воинов, которые, в свою очередь, отдали бы жизнь за дело вождя. И кажется, что здесь, в Сирии, претворенный в кодекс рыцарских уставов, воплощается и живет завет древней северной дружины, как записал его в I веке римский наблюдатель:
«А когда дошло дело до битвы, стыдно вождю быть побежденным в доблести, стыдно дружине не сравняться доблестью с вождем. На всю жизнь бесчестье и позор тому, кто, пережив вождя, отступит из боя... Вожди сражаются за победу, товарищи — за вождя». *33. Тацит. Германия, гл. 14.*
На этой основной канве беззаветной отваги и верной товарищеской связи соратников «История священной войны» вышивает много узоров. Преданный, надежный, заботливый, делящий с армией счастье и несчастье — таким рисуется у Амбруаза «несравненный король». Войско остановилось лагерем около Соленой реки. Оно томится голодом. Некоторые убивают коней и дорого
96
продают их на мясо. Голодная масса теснится вокруг. Король тотчас узнает о том, велит кликнуть клич: всякий, кто даст его агентам убитую лошадь, впоследствии получит от короля живую. И мясо явилось в изобилии.
«Все ели и получили по хорошему куску сала».
Добравшись в марте 1192 года до Аскалона, крестоносцы начинают восстанавливать его стены и башни.
«Король с обычным своим великодушием участвовал в работе, и бароны ему подражали. Всякий взял на себя подходящее дело. Там, где другие не являлись вовремя, где бароны ничего не делали, король вступался в работу, начинал ее и оканчивал. Где у них не хватало сил, он приходил на помощь и подбодрял их. Он столько вложил в этот город, что, можно сказать, три четверти постройки было им оплачено. Им город был восстановлен, им же он был потом разрушен».
В энергичном и суровом облике Ричарда Амбруаз охотно подмечает мягкие, сострадательные черты. Когда после первого неудачного похода на Иерусалим войско возвращалось по расползшимся от ненастья дорогам, положение людей и вьючных животных было самое печальное.
«Скотина ослабела от холода и дождей и падала на колени. Люди проклинали свою жизнь и отдавались дьяволу. Среди людей была масса больных, чье движение замедлял недуг, и их бросили бы на пути, не будь английского короля, который заставлял их разыскивать, так что их всех собрали и всех привели (в Раму)».
За картинами болезней и смертей следуют картины погребений. Вот поле после битвы при Арсуфе. Рыцари Госпиталя и Тампля ищут тело отважного Жака Авенского.
«Они не пили и не ели, пока не нашли его. И когда нашли, надо было мыть ему лицо; никогда не узнали бы его, столько получил он смертельных ран... Огромная толпа людей и рыцарей вышла навстречу, проявляя такую печаль, что смотреть было жалостно. Когда его опускали в землю, были тут короли Ричард и Гюи... Не спрашивайте, плакали ли они».
Это погребение происходило в дни, когда уже недалеко было время похорон всех надежд крестоносного войска третьего похода в Сирии. Тон Амбруаза становится все более траурным, проникнутым какой-то возвышенной резиньяцией, и в такие же грустные сумерки точно уходит в ней образ его героя. В безмерной печали крестоносца, не смогшего завоевать Иерусалим, он пытается утешиться надеждой, что всем, кому дано было так много страдать, кому пришлось уме-
97
реть у запертых дверей земного Иерусалима, открыты будут сияющие ворота Иерусалима небесного. Он ни в чем не упрекает Ричарда. Там, в неведомом углу Франции, где он заканчивает свою «историю», душа его все еще живет за морем, над мраком и бурями которого Ричард поднял высоко факел своего корабля, чтобы светить крестоносцам, стремившимся в обетованную землю.
Мог ли деятель такой энергии и вождь с такою властью быть безразличным для истории и следует ли теперь, после пересмотра его разнообразных gesta *34. Деяний (лат.).*, прийти без оговорок к той отрицательной оценке, какую дала ему новая историография в подавляющем большинстве своих суждений? Читатель, внимательно проследивший за предшествовавшим изложением, понимает, что этому суждению мы не противопоставляем диаметрально противоположное, но он мог заметить и под конец этого изложения сам резюмировать весьма существенные оговорки к нему.
Казалось бы, суждение это напрашивается само собою. Ричард в истории явился образом войны, и его, подобно ей, приходится оценивать преимущественно как стихию смертоносную. Если в его воздействии на жизнь были положительные, организующие моменты, они направлены были на войну и в этом смысле были преимущественно талантливой организацией разрушения. Опустошение Аквитании ради единства анжуйской политики, опустошение капетингских сеньорий ради утверждения бесспорности державы Плантагенетов, разрушение Сицилии и Кипра ради завоевания Сирии, разрушение Сирии ради недостигнутой мечты об отвоевании Иерусалима... Кажется, дорога Ричарда устлана преимущественно трупами, точно путь какого-то исторического Аримана:
«Идет он по миру, великий, спокойный, и смерть ему мертвые дани несет, и жертвы готовят кровавые войны, и путь поливает слезами народ».
Все поставленные им жизненные цели осуждены историей: англо-анжуйская власть через пятнадцать лет после его смерти выброшена с континента ко благу Франции, ко благу самой Англии, для которой ее поражение на материке и разрыв искусственной связи с ним открыли путь к свободе; Палестина не была им отвоевана; только что возведенные стены Аскалона «им же были разрушены», и Иерусалим остался в руках сарацин.
98
Но есть в этой перманентной войне, ставшей содержанием почти всей его жизни, одна особенность, которую следует учесть, прежде чем произносить окончательное суждение о «несравненном короле». Это была «любовь к дальнему», которая была ее слабостью и ее силой. Ричарду предшествовали века, где в мелкой, домашней борьбе, в глухом и мрачном взаимопоедании тратил свои силы феодальный мир. Неподвижные и низкие горизонты, которыми был сдавлен этот круг феодальной войны, раздвинулись предприятиями далеких «предков» Ричарда — норманнов — завоевателей Сицилии и Англии. В их экспедициях на восток и на юг, приведших их несколькими путями в Византию и Сирию, пусть даже одетых кровавым туманом войны, начиналась та сильная возвратная тяга к Средиземноморью, вплоть до восточных его берегов, которая выводила Запад из его глухой обособленности, до дня, когда на Клермонской равнине он весь призван был в дорогу. Однако обновление, которое сообщено было «дряхлеющему» миру огромным сдвигом, плодотворным процессом перемешивания культур, начавшимся в разных зонах Европы и Азии, видимым и слышимым переливанием потоков вселенской жизни, нуждалось ли оно вечно в грубой форме военной экспедиции для своего поддержания? Нужно ли было насильственно передвигать деньги и богатства Лондона и Руана в Сицилию, богатства Сицилии на Кипр и кипрские в Палестину, перевозить закованных в сталь людей и коней севера Европы на огромные пространства морей и суши, занимать доки Ла-Манша и Мессины сооружением сотен судов для того, чтобы, погубив две трети всего в Сирии, закончить относительно ничтожными результатами «соглашения» с Саладином, в то время как Венеция и Генуя, Пиза и Марсель уже сто лет направляли на Восток правильные купеческие караваны и содействовали движению потоков вселенской жизни на мирных путях?