– Целители XVI века назвали бы мою болезнь «сжатием жил», – как‑то сказал он. – Подобные цветистые фразы не менее практичны, чем формальный язык, который используют современные специалисты. Потому что язык любого типа всегда сильно ограничен. «Слова есть тени вещей; а тени никогда не показывают свет». – Он сказал это так, будто процитировал всем известную, не вызывающую сомнений истину.
Конечно, я никогда ее не слышал.
В конце моих визитов, которые обычно длились часа три, профессор часто выглядел утомленным, потому что почти все время говорил он. Но за ночь немного восстанавливал свои силы, и его глаза вновь сияли, когда он приветствовал меня на следующий день.
Однажды, едва я пришел, его осматривал лечащий врач, высокий лысеющий человек по фамилии Родинсон (забавно, что у него было три крупные родинки на правой щеке). Он покачал головой, увидев, что пациент оживился.
– Вы же знаете, профессор Вандерлинден, – сказал он, – вы должны отдыхать, не изматывайте себя.
Я удалился в коридор, пока Родинсон заканчивал осмотр. Когда он вышел, я спросил, не лучше ли мне будет сократить время моих посещений.
– Нет‑нет, – сказал доктор, – профессор прекрасно знает: я говорю то, что надлежит говорить врачу. Пусть беседует, сколько ему хочется. Это уже никак не повлияет на его состояние.
Слова доктора звучали довольно безнадежно, и Томас Вандерлинден, должно быть, заметил, что мне было как‑то неловко, когда я вернулся в палату и сел рядом с его кроватью.
– В молодости, – сказал он, слегка улыбнувшись, – я привык считать смерть чем‑то экзотическим и далеким. А теперь она уже кажется мне прирученной, как домашнее животное. Я вполне готов к ней.
Я понимал – он это говорит, чтобы ободрить меня. Все мои визиты он, казалось, больше заботился о том, чтобы гостю не было скучно, нежели о своем здоровье.
5
Как я уже замечал, одна из причин моей готовности каждый день проводить в больнице по много часов была следующей: я с радостью отвлекался от собственной работы. Писать роман совсем не так просто, как многие думают. Вытаскиваешь себя из постели каждое утро, съедаешь тост, пьешь кофе, идешь за письменный стол в готовности действовать. Но это лишь начало. Затем нужно заново собрать свой вымышленный мир и – что труднее всего по утрам – разбудить своих персонажей. Часто они даже более сонные, чем ты сам, и упрямые, как кошки. Иногда нарочно не напомнят, что делали накануне, или сменят имя, чтобы тебя запутать. И так далее. Да, все эти усилия порой очень раздражают.
И вдобавок роман, над которым я тогда работал, доставлял мне массу забот. Он назывался «Ковбой в килте» – о группе шотландских фермеров, которые в начале XIX века иммигрировали на Дикий Запад, чтобы разводить скот на ранчо. Они занимались всем, чем должны заниматься ковбои: собирали скотину в стада, сражались против диких апачей и команчей, устраивали погони и перестрелки и так далее. Я включил в роман типичный для вестерна сюжет о династических ссорах: умирает патриарх, и двое его сыновей, которые всегда друг друга ненавидели, борются за раздел земли. Обязательная любовная линия в сюжете тоже присутствовала: героиня восхищается старшим братом, но по‑настоящему влюбляется в младшего.
А кончается все несчастьем и увечьями.
Но эта история меня интересовала тем, что я пытался сделать так, чтобы мои герои сохранили шотландский быт: например, они носили килты и спорраны, небольшие национальные меховые сумки – я положил в них револьверы. И, что важнее, для большего реализма я заставил их говорить на южно‑шотландском диалекте: они называли молодых волов «бычиками», старший брат всегда называл младшего «серунчиком», десятник на ранчо говорил плененному индейцу‑апачи: «Та я вспарю тваё пршивая пуза», героиня умоляла своего возлюбленного: «Пшли, прнишка. Ты жа не рзабьешь маё сирдечка?»… И все в таком духе.
Главной проблемой было вот что: когда я читал фрагменты чернового варианта романа своей жене, она никак не могла удержаться от смеха над диалогами – даже теми, которые я хотел сделать наиболее трогательными. Поэтому передо мной стояла непростая задача: сделать так, чтобы персонажи говорили на почтенном, древнем языке, и при этом трагедия не превращалась бы в фарс.
В разгар такой борьбы ездить к моему соседу в больницу – чистое удовольствие; к тому времени он настоял, чтобы я называл его Томасом. Довольный, с большим кофе от «Тима Хортона», чтобы не заснуть, я сидел у кровати Томаса столько времени, сколько он был готов меня видеть.
6
Придя к нему в третий раз, я только успел сесть, как он протянул мне фотографию в серебряной рамке – вынул ее из тумбочки рядом с кроватью.
– Это моя мать Рейчел, – сказал он. – Рейчел Вандерлинден.
Черно‑белый портрет молодой женщины в блузке с высоким воротником и маленькой шляпке, украшенной цветами. У нее было довольно красивое лицо с уверенными глазами и такой же, как у Томаса, удлиненный подбородок. На этом лице сразу читался сильный характер.
– Прежде чем приехать в Камберлоо, она жила в Квинсвилле, – сказал он. – Вы слышали о нем?
– Конечно, – ответил я. Это был старый город на побережье Озера, в двухстах милях к северу от Камберлоо.
– Ее отец до конца своих дней был там судьей, – сказал он. – Но летом он служил еще на выездных сессиях в районе Камберлоо. Поэтому здесь он тоже купил дом. В нем и была сделана эта фотография моей мамы. В тот момент она носила меня. Говорила, что в первые месяцы это чувствуется колоссально, просто как зубная боль. И еще сказала, что не испытала беременность так, как беременность испытала ее.
Я вернул ему фотографию.
– Она умерла больше двадцати лет назад, – сказал он, глядя на снимок. – И я до сих пор не могу в это поверить. Когда‑то я чувствовал себя виноватым, что позволяю другим мыслям вторгаться в мои воспоминания о ней. Но это все равно неизбежно, неизбежно. «Ибо воспоминания, как слезы, тают в океане забвения».
И снова это прозвучало как общеизвестная цитата, поэтому я, конечно, кивнул.
– Когда моей матери было столько лет, сколько сейчас мне, – сказал он, – у нее стало болеть сердце, и она уже не могла много ходить. Тогда она сказала, что должна сообщить мне что‑то очень важное.
Профессор посмотрел на меня, убеждаясь, что я слушаю его достаточно внимательно.
– Ив самом деле, то, что она мне сказала, было довольно неожиданно. Это касалось человека, которого я всегда считал своим отцом. – Он вздохнул. – Мама сказала, что он не был ее мужем.
Он снова посмотрел на фотографию и долго молчал, погрузившись в ее созерцание.
Конечно, мне это откровение не показалось таким уж поразительным. А кому бы в наши дни оно таким показалось? Но мне хотелось подыграть ему.
– Объяснила ли она что‑нибудь? – спросил я. – В смысле, что значит – не был ее мужем?
Он посмотрел на меня так, будто почти забыл, что я здесь.
– Да‑да, – сказал он, – конечно, объяснила. Рассказала, что все это началось очень давно, когда она еще жила в Квинсвилле… ранним субботним вечером в начале осени.
Так началась история Томаса Вандерлиндена. Пока я ходил к нему, этот довольно обыкновенный на вид пожилой человек рассказал мне о самых необычных вещах, что я когда‑либо слышал, – настолько необычных, что я даже стал делать записи, а я поступаю так крайне редко. Впрочем, мне не нужны записи, чтобы вспомнить, как он слегка улыбнулся, впервые упомянув о признании, сделанном его матерью. Или как лег на больничную кровать, прищурил глаза и устремил взор в далекий день прошлого, словно тот был кометой с хвостом изо льда и пыли.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
РЕЙЧЕЛ ВАНДЕРЛИНДЕН
… Вынутые из воды, они уже ни на что не похожи.
Вот так и слова, выхваченные из сна.
Антуан де Сент‑Экзюпери[1]
1
Ранним субботним вечером в начале осени Рейчел Вандерлинден ждала своего мужа, Роуленда, который должен был вернуться домой из‑за границы, – он уехал из Квинсвилля больше трех месяцев назад. Он прислал телеграмму о том, что приедет сегодня поездом с Восточного побережья. Ей было необходимо разобраться с ним – раз и навсегда.