Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хоровод мыслей опять закружился в моей голове. (Водка, сперма, никотин сигареты — в этом невиннейшем рту. За неделю до этого ничего, кроме… — не ощущавшей.)

Я начал бить дерево кулаками, пока не увидел на дереве кровь.

Я должен ее бросить, я должен ее бросить. Но как?

Я пошел на кухню и посмотрел на газ. Шелестящий свист раздался из конфорки. Свист с запахом.

Как же она может жить со всем этим. Ее это и не волнует, по-моему. Я вздрогнул.

Пришла наливная Люба и предложила налить мне обед.

Она заметила, что включен газ, и спокойно выключила его. (От обеда я отказался.)

Раздался телефонный звонок.

— Алик-хрусталик, ты что же мне не звонишь? Зазнался или новую девушку встретил?

— У меня случилось несчастье…

— Так почему же не придешь, с братом не поделишься, может, легче станет!

Он никогда всерьез не относился к моим неприятностям и не воспринимал их, меня, всерьез. Мой родной брат.

— Разве ты работаешь, Максим?

— Дежурю до двенадцати ночи во славу отечественной медицины и «Скорой помощи». Хочешь заехать?

— Когда в следующий раз?

— Послезавтра.

— Лучше тогда я и приеду.

— Как хочешь. Только не раскисай, жизнь не такая страшная штука, как тебе кажется.

Следствие страшней, подумал я.

— А где папа?

Папы дома не было, и он сказал, что перезвонит. Он был сыном от первого брака, мамы у нас были разные.

Сны странные снились в это время мне. Будто я на долгожданном суде, а Лите задают вопрос: как же пять человек поместились в одном такси — после ресторана? Она молчит. Кто же у кого ехал на коленях? Она не отвечает. Сколько бутылок водки было на столе? Она не отвечает. И вдруг смотрит на меня и говорит: я нечистая, я изнасилованная. Выскреби меня, Алеша, выскреби. Скребком! И вдруг рвет юбку, задирая ее на бедра, и раздвигает ноги…

Я дергаюсь — ее схватить — и просыпаюсь. Возбужденный и холодный пот испуга катится по спине. Как она могла такое сделать на людях? Я должен ее спросить. Ах да, ее же изнасиловали почти на людях… Потом вспоминаю, что это был сон — на суде.

Я иду в туалет и мочусь. Неужели какая-то дьявольская сила может возбуждать меня при мыслях о ней после всего происшедшего? У нее вылепленная фигура, тончайше натянутая кожа, талия, зовущая к… Но я же не животное. Я боюсь даже подумать о том, что у нее внизу…

А теперь — рот, к нему нельзя прикоснуться. Он осквернен, изгажен навсегда. В него влилась насильная сперма. В течение шести минут в нее влились две чужие спермы, искалечив, испохабив все навеки. А какие у нее губы… Хватит! Все!

Я засовываю голову под холодную струю. Потом забираюсь в ванну, отмыться от этой грязи. Но я не отмываюсь… Я буду в ней запачкан всегда.

Сегодня суббота. Папа с девушкой еще не появлялись, дверь в спальню плотно закрыта. Интересно, когда мама выйдет из больницы и соседи ей все расскажут, в деталях, я же окажусь во всем виноватым. Или он свалит все на меня: что это была моя девушка.

Любаша. (Как он любовно ее звал.) Молодая, ядреная ярославская баба. Вся спелая, налитая. Папа любил молодых, с крепкими телами. Атласных. Кровь со сгущенным молоком, как он говорил. А там тела хватило бы на троих. Тело-на-троих. Почему такая ассоциация? Как это пришло на ум? Я не хочу ни о чем думать.

Любаша. Шелковая. Выпуклая. Выступами. Интересно, что за все время я с ней двух слов не сказал. Смотрю только — с усмешкой. И кроме имени, не знаю ничего о ней.

Когда папа был деканом медицинского факультета, у него было пару романов со студентками. С мамой они давно не жили, ее это не волновало. Она, по-моему, брезговала физической близостью с мужчинами. Ходили про него и юных Клеопатр разные слухи. Но чтобы домой он приводил — это в первый раз. Домой он никогда никого не приводил.

Я выхожу из ванной с горящим от губки телом. Любаша уже у плиты в своем длинном китайском халате. Как призовой скакун гарцует на своих высоких «бабках», бедра расталкивают шелк изнутри. Вот-вот разорвут и вырвутся наружу. Бедрам тесно в китайском обтягивающем шелке. Им хочется свободы, воздуха, голости, оголения. Я останавливаюсь и безразлично смотрю на нее. Она обожала делать ему завтраки. А он жить не мог, если не выпивал два стакана чая с горячей закуской.

— Вам сегодня нужно в институт, Алеша?

Я киваю.

— Вы очень бледный, у вас воспаленные глаза.

Я молчу.

Она наливает только что заваренный чай, аромат которого разносится по кухне.

— Садитесь, пожалуйста.

Я сажусь, и она торжественно и аккуратно ставит чашку на стол.

— Я буду печь оладьи, съешьте хоть одну.

— Только чай, — повторяю я и выключаюсь, погружаясь в свои раздумья.

Я иду по Пироговке. Медленно, стараюсь как можно медленней, мне не хочется в институт. Я боюсь, что я ее изобью. Она опять солгала. И как, отпираясь, она говорила: ну, закурила, ну, выпила, ну, станцевала. Все это время зная, зная чтó скрывает.

Сегодня консультация по зачетам, которые надо сдавать в сессию, и я захожу в гулкий вестибюль. Мы в разных группах, и я знаю, что не увижу ее. Но после окончания она караулит меня на Плющихе.

— Ты хочешь шоколадку?

Я смотрю на нее страшными глазами. (Я смотрю на нее, как на ненормальную.)

Она опускает руку:

— Что случилось, Алешенька?

— А ты не знаешь?!

— Я ничего не сделала… больше.

— Ты ничего не знаешь?! — кричу я.

— Пойдем в парк, я тебя прошу…

Люди оборачиваются на нас. Она берет меня под локоть, я резко отдергиваю руку.

— Хорошо, — она глубоко вздыхает. — Но я ни в чем больше не виновата.

Мы переходим Плющиху и заходим в парк, который тянется вдоль Пироговской. Она садится на скамейку. Колени оголены и видны ее трусики. Меня почему-то это смущает.

— Сядь нормально!

Она садится на край скамейки, сжимая колени, и выпрямляется. Ее бедра, фронт бедер, должны чувствовать воздух, который входит, касаясь их. Платье на две сомкнутые ладони выше коленей. Ну и что в этом преступного?

Она неотрывно всматривается мне в глаза.

— Я истосковалась без тебя, Алеша.

Я гляжу на проходящую мимо пару: мужчину и женщину.

— Ты не хочешь меня видеть? — спрашивает она.

— Ты мне солгала. И продолжаешь лгать! Все это время.

— Родной мой, я все сказала.

Ее не по-девичьи цепкие пальцы хватают за мою кисть.

— Я не желаю тебя ни видеть, ни слышать. Ты вся — грязь, запачкана в грязи.

— Что тебе сказал следователь?

— Ты мне устраиваешь допрос?

— Он тебе, — она запнулась, — что-то рассказал?

— Перестань говорить дурацкими эвфимизмами. Говори правду: правду я тебя просил!

— Я скажу, я все скажу, милый!

— Значит, тебя насиловал только один… Один? — вскричал я.

— О господи. — Она обхватила ладонями виски. — Зачем он это сделал? Я хотела рассказать сама. Зачем…

— Так ты хотела скрыть?!

— Нет, нет, я боялась. Я не знала, как начать, я не хотела делать тебе совсем больно. Ты… ты…

— Оставь эту болтовню. Говори!

— Зачем ты хочешь это знать? Это такой ужас. Тебе будет больно.

— Говори мне правду, тварь, — вскричал я.

Она откинулась назад, как от пощечины. Я опять увидел ее трусики… Внутреннюю, с легким промежутком, часть бедер, кожу, обтягивающую эти стройные ноги. С обнаженными коленями.

— Алешенька, я все скажу. Сейчас… сейчас, я только соберусь… Ты так никогда не говорил.

Я смотрел на ее горло, тонкое, высокое, скульптурное, нежное, шею, восхищавшую меня. Я готов был вцепиться в это горло и душить его, душить, душить. Чтобы оно стало бездыханным в моих руках. Безжизненным. Чтобы это горло никогда не произнесло то, что собиралось произнести. Что уже шло по нему, касаясь неба ее рта. Наружу.

Она вздохнула.

— Когда Гадов закончил все, я была выключенная…

— Это кто?

8
{"b":"201908","o":1}