Оркестранты вон вышли — и будто им тоже чуть неловко. Всерьез они играют Бетховена или Чайковского, ну конечно, Шостаковича из современных. А сейчас сыграют Варламова, снизойдут. Как это на музыкальном языке? Филипп рассказывал… А, вот: «отлабают»! Вторую симфонию Варламова. А кто знает Первую? Кто слышал, кто помнит? Как ее помнить, если ее исполнили единственный раз. Такое исполнение называется двойное: первое и последнее. А сколько раз исполнят эту Вторую?
Кусками, игранную на рояле Ксана уже слышала эту симфонию неисчислимое количество раз. И многие места ей нравятся. Должны и слушателям сейчас понравиться! Но когда такая атмосфера домашности в зале, не может не возникнуть чувство неловкости. Семейное торжество, выставленное напоказ. Есть какая-то чуткость в человеке, если не совсем деревянный.
Это чувство неловкости не давало Ксане полностью раскрыться перед музыкой. Потому что слушала она как бы не сама, а пыталась вжиться в слушателей — тех, кто пришел случайно, пришел и увидел, что перед входом продают билеты; тех, кто пришел послушать известного Смольникова, архаиста и авангардиста одновременно, и поневоле высиживает и первое отделение; тех, увы немногих, кто знает Варламова и захотел услышать, что он сочинил нового… Да, так что они все слышат сейчас? Вот приятный мелодичный кусок — но не слишком ли бесхитростно написано, не слишком ли старомодно? А здесь пошли диссонансы — похоже, вставлено как дань современности.
От волнения или оттого, что жарко в зале, Ксана взмокла. И сразу почувствовала слабое, но упорное дуновение в спину. Значит, опять простудится, опять обострятся бронхи. Только-только начала выкарабкиваться. Ну, это неизбежно. Она никогда и не жалуется — просто иногда говорит…
Медленная часть — пожалуй, самая лучшая. На время Ксана даже забыла о своей раздвоенности, не старалась вообразить, как воспринимают симфонию случайные посетители, — подчинилась потоку мелодий, словно бы плыла в нем. Вспоминалось удовлетворенное изнеможение после спектакля; или заход солнца в Адлере, когда набегавшийся Раскат ложился на гальку, Ксана садилась рядом, успокоенная преданностью пса, его простодушием и силой, — и оба смотрели туда, на горизонт, где всеми оттенками оранжевого и малинового окрашивались тучи… Чего там — хорошая музыка.
Зато финал Ксана и раньше не любила, когда слышала в отрывках, и сейчас снова не понравился: слишком бодрый, натужно бодрый, точно Филипп извинялся за позволенную себе задумчивость и грусть, извинялся и спешил исправиться. И опять почудилось, что случайные слушатели в зале все понимают и улыбаются: надо наддать бодрости в финале — вот композитор и постарался.
Дирижер широкими взмахами как бы призывал оркестр выложиться до конца, звучности нарастали, медные духовые, перекрывая все, трубили кому-то славу (хорошо, что симфонии бессловесны: кому трубят — понимай как хочешь!..), аккорды как бы несколько раз взбегали в гору, но останавливались перед вершиной, отступали, звукоряд оставался незавершенным; но каждый приступ все ближе к цели, все ближе, и наконец — ах! — в последнем взмахе дирижер чуть не взлетел и закончил тем окончательным жестом, каким когда-то в споре били шапкой оземь. Все! Вершина взята…
Конечно, аплодисменты. После такого нагнетания темпов и звучностей не может не быть аплодисментов. Да и из вежливости: поработал композитор, так все складно сочинил — как не поаплодировать? Да, из вежливости, а не от переполненности чувствами. Дирижер — тот самый молодой Аркадий Донской, для которого приглашение в филармонию тоже событие, — деловито поклонился публике сам и тут же начал аплодировать, оборотясь всем торсом к директорской ложе, аплодировать, нарочито высоко поднимая руки. Ах, не надо бы Филиппу выходить, неужели он не понимает, что не те это аплодисменты? Не надо бы — но и не выйти невозможно, когда вот так вызывают, когда все знают, что автор здесь. Весь зал, повернувшись вслед за дирижером, смотрел в сторону ложи.
Ксана не обернулась, но почувствовала спиной — так же как недавно чувствовала легкий сквозняк, — что Филипп встал. Как-то по-особенному встал — неестественно пружинисто; и, старательно распрямляя спину и расправляя плечи, пошел сквозь оркестр к дирижеру. Струнники стучали смычками, но это тоже одна вежливость. А он улыбается, принимая всерьез. Он сейчас спиной к Ксане, а все равно она отчетливо видит, как он улыбается. Дошел до дирижера, пожал руку и — о боже, зачем?! — расцеловался. Говорят: «скупая мужская слеза», а тут щедрый мужской поцелуй. Счастье, что хоть с концертмейстером не полез целоваться. Аплодисменты, конечно, громче: публика любит такие действа. По проходу быстро шла женщина, неся в отставленной руке букет каких-то белых цветов — хризантем, наверное. Что он — невеста, чтобы ему белые цветы? Женщина протянула снизу свой букет, Филипп наклонился, сложился почти вдвое, дотянулся и поцеловал ей ручку. Ах, как галантен! Ну вот, отцеловался, откланялся, пошел назад вдоль ряда виолончелей — и все, аплодисменты разом оборвались. Не натянул и на второй вызов.
Ксана встала и пошла за портьеры в артистическое фойе — чтобы неизбежные поздравления там, а не на глазах любопытствующей публики. А там прогуливался Смольников! Как всегда, красив и ироничен. Даже когда молчит — ироничен. А он и не молчал: прогуливался с Феноменовым, первым музыковедом сейчас в Ленинграде — так считается, во всяком случае; прогуливался и что-то быстро говорил своим высоким нервным голосом — слов не разобрать, но и по интонациям ясно, что говорится изящно и иронично. Появился… Раз так, Филипп должен сейчас в антракте уйти! Ксане хотелось послушать Смольникова, но раз он так, раз проигнорировал — Филипп должен ответить тем же. Чтобы на равных.
Появился и Филипп почти сразу же, и Смольников тут же устремился к нему навстречу, почти что раскрывая объятия.
— Старик, дорогой, извини, мы с Ваней мчались успеть, но мы же сейчас в Репино. Надо было ловить мотор, а мы на электричку. Понадеялись, опоздали. Извини! Уже в самом конце появились, не хотели заходить.
Феноменов подтверждал каждую фразу кивком.
Ксане сделалось досадно вдвойне: значит, они слышали отсюда из фойе только финал — самую слабую часть. Слышали только финал — но будут судить обо всей симфонии.
Теперь Смольников увидел и ее — сначала, видимо, не узнал, потому что знакомы они довольно-таки поверхностно, но, осознав, что она явно имеет отношение к Филиппу, вспомнил,
— О, твоя очаровательная жена! Очень рад! И вы тоже извините нас с Ваней. Железнодорожное расписание составлено так неудобно: на одну электричку опоздали мы, а следующая опоздала сама, пока добиралась из Выборга.
Забыл, как ее зовут, вот и крутится, старается нагромоздить побольше слов. Да он и всегда так говорит. И неплохо получается. Кому другому болтливость не шла бы, а ему идет.
И все равно надо уйти со второго отделения! По семейным причинам. Мало ли какие могут быть семейные причины. Хотя и остаться бы хорошо — проявить великодушие. Одновременно бы — и уйти, и остаться!
А фойе уже заполнили поздравляющие, целующие. Брабендер с Брабендершей, конечно, впереди всех. Поздравляющую толпу прорезал Аркадий Донской — отчужденный и холодный, во фраке, с печатью вдохновения на высоком челе, а может, печать утомления похожа на вдохновение, — он проследовал в артистическую, готовиться к новому служению Музыке. Смольников устремился за ним, громко говоря Феноменову:
Идем, Ваня, я тебе покажу, как эта штука з партитуре!
Ну ясно, Феноменов напишет статью о новом сочинении Святополка Смольникова. А о новой симфонии Варламова не напишет. Чего-нибудь напишет Богданович. Может быть. Но разве можно сравнить: статья Феноменова или коротенькая заметка Богдановича!
Надо сказать Филиппу, чтобы уйти. Но к нему не пробиться сквозь поздравляющих. Ксана вспомнила, как перед концертом ей все говорили, как она прелестно выглядит. Вот и ему сейчас врут так же. Николай Акимыч стоял в стороне. Его почти никто не знал, никто и не поздравлял поэтому. И чего он здесь стоит? Прогулялся бы по фойе для публики, там часто какие-нибудь выставки, что-нибудь из истории филармонии — это бы ему по интересам.