А Красотка Инна — ораторша!
— Вот и у нашего Вольта Платоныча на чертежах заготовлены совсем другие люди — максимальные: поднимают тонну одной рукой и помнят наизусть всю энциклопедию плюс все романы Мельникова-Печерского. У нас стояли четыре таких вот томища — каждый убьет, если нечаянно свалится на голову. Я не стерпела, продала ради французской помады — очень выгодный обмен, я считаю… А те, которых Вольт Платоныч проектирует, они любые тома наизусть — и никакой фантастики, кроме прогресса… Вольт Платоныч, а знаете, что я иногда думаю? Подозреваю? Что вы на самом деле инопланетянин, под человека замаскированный. Очень хорошо замаскированный, только не совсем! Ну хорошо, не курите вы и не пьете ради здоровья, вон сидите с квасом и довольны. Но вы ведь и женщин не любите! Еще Пушкин сказал, что весь мир вращается вокруг женщин! И всякие подвиги вокруг них, и войны, и дипломатия, и путешествия на край света! Все ради женщин вращается. А вы, Вольт Платоныч, не вращаетесь. Вы вон уперлись в науку, вам она сама по себе интересна, а не покорить наукой мир ради любимой женщины! Потому я и думаю, подозреваю: вы — инопланетянин! На вашей планете нет женщин, там это как-то иначе устроено, потому как вас ни маскировали под человека, а этого вы почувствовать не можете! И жену взяли для маскировки, чтобы не заподозрили чего. Да какую! Я же видела, в ней ничего женского, она как доска. Или мальчик переодетый, такой же инопланетянин. Очень подозреваю. А потому вы придумываете новое устройство человека, что вам не нравится старое. Не нравится вам мое устройство! Вы бы устроили иначе — на месте господа бога. Вот и стараетесь переделать по образу и подобию — не знаю, чьему.
Вольту нравилась речь Красотки Инны — до того момента, когда та затронула Надю. Еще вчера речь понравилась бы целиком, и часть про Надю тоже, но после разрыва он вдруг сделался чрезмерно чувствителен ко всему, что затрагивало Надю, — даже неожиданно для себя. Что-то есть невыносимо пошлое в том, чтобы ругать на всех углах бывшую жену. Хорошая у него была жена и красивая — цирковые гимнастки не бывают некрасивыми, одна походка чего стоит! — ну а разошлись… Так уж получилось, что разошлись. Печальные обстоятельства.
Да, фразы, сказанные про Надю, показались оскорбительными. И хотя закончила Красотка снова хорошо, но эти две-три фразы испортили впечатление. Вольт ясно увидел, что Красотка Инна — злая. Да, красивая, да, похожая на Женю Евтушенко, но злая.
Наверное, не нужно было возражать, неуместно сейчас, но Вольт не удержался:
— Нет, жена у меня хорошая. И никакая не инопланетянка. Я — может быть, но не она.
160
И Верная Кариатида — вот езятая душа! — подхватила:
— Очень хорошая! Что-то в ней такое есть! Я-то чувствую сразу. Я, как собака, людей чувствую сразу.
Вот и Верная Кариатида подтверждает. Да, грустно получилось. Надя сама виновата, но все равно грустно.
Крамер сделал небрежное движение, как бы отмахнувшись от умствовавшей Красотки Инны:
— За любовь, мастер, остальное — чешуя. Вилли Штек взглянул на Крамера и взял мандолину.
Она как-то так устроена, что мелодия извлекается из нее сама, без усилия, словно уже заложена в инструмент заранее, а костяшка в пальцах — вроде ключа, отпирающего готовую музыку.
Вилли Штек, небрежно, не отлепляя от губ папиросу, освобождал плавный неаполитанский напев — и все вокруг затихало. В какой-то момент он слегка кивнул Крамеру, и тот вступил:
Тиритомба, тиритомба, Тиритомба — неужели это сон?
Пусть в других компаниях шепчут под гитару, а Саша Крамер поет по-настоящему!
Тиритомба, тиритомба, Тиритомба — я влюблен!
Пожалуй, во всем мире Вольт больше всего завидует голосу, наполненному певческому голосу, хорошему мужскому баритону! Ему казалось, что когда поешь вот так, вкладывая все дыхание, во всю силу груди, наступает такое полное освобождение души, такое восторженное состояние, какое недостижимо никаким другим способом. Ради этой особенной полноты дыхания, называемой пением, он согласился бы и на банальные слова, вернее, не замечал бы их банальности:
Не пугайся, не пугайся этой песни
И не прячься средь толпы.
Белой розой, белой розой ты прелест:
Но зачем тебг шипы?
Тиритомба…
Или правильнее: «белой розы ты прелестней»? Неважно! Лишь бы звучало нечто среднепоэтическое: «розы-морозы… любовь-вновь» — в любом порядке, в любых падежах!
А от неаполитанской «Тиритомбы» Крамер перекинулся о «Муромский лес». Здесь слова все-таки имеют значение. И непонятное Вольту значение. Непонятное и неприятное: что за сочувствие разбойнику, зарезавшему купцов? Что за оправдание: «Я ль виноват, что тебя, черноокую, больше чем душу люблю?!»
А Крамер выпевал своим поставленным голосом и, кажется, вполне одобрял слова. Вольт не выдержал и спросил:
— А ты тоже зарежешь ради своей черноокой Татьяны?
Крамер засмеялся:
— Вряд ли, мастер. Куда мне. Не те времена. Сказано было почти что с сожалением о тех временах — вот что противно!
Штек заиграл было что-то следующее, но Крамер показал на горло и стал наливать себе рюмку.
— Ну давай, мастер, за любовь. Вот и поют все о том же — и наши, и итальянцы. Остальное — чешуя. За те времена, когда любили по-настоящему!
Вольт отодвинул свою рюмку с квасом. Но Крамер не успел обидеться или заспорить — все стали вылезать из-за стола.
Гость стоял под открытой форточкой и курил. Кстати, многие другие курили прямо за столом — Вольт уж не обращал внимания, — так что киношник, оказывается, прилично воспитан.
Вольт подошел:
— Можно вас занять на несколько минут?
— Да-да, конечно. Курите?
Гость протянул сигареты с самым добродушным видом. Если он и был обижен за отказ выдать Стефу на поругание, то не подавал виду.
— Нет, не курю. — Чуть было Вольт не отвлекся на небольшую проповедь, но удержался. — Скажите, пожалуйста, в том фильме, который вы будете снимать, наверное, есть конфликт? Новаторы и консерваторы, бескорыстные ученые и карьеристы?
— Да уж не без этого.
Гость отвечал довольно сдержанно, опасаясь, по-видимому, подвоха.
— Вы знаете, у нас здесь как раз разыгрывается конфликт по всем правилам. Ваша соседка за столом, Вера Щуко, она неплохой ученый, хотя у нее и не глубокомысленный вид. И здесь сейчас хотят воспользоваться ее работами, но не включить ее в авторский коллектив монографии. — (Загозорил-то как казенно: «в авторский коллектив»!) — У вас в сценарии нет ли чего-нибудь подобного?
— Ну, прямо такого — нет.
— А если сделать? Чтобы не только наши стены, но и наша нормальная жизнь. Полный реализм. Сейчас, я слышал, ценится симбиоз художественного с документальным — вот и получилась бы почти документалистика! Полная узнаваемость!
Вольт поставил себя в положение просителя и получил ответ с самой снисходительной улыбкой:
— Ну, так легко сценарии не переделываются. Это, знаете ли, мучительный процесс — написание сценария. Вынашивание и высиживание.
Как хотите. Но все-таки подумайте. Живой конфликт из жизни.
Вольт отошел. Ему было досадно. И чего полез? Тем более что сам он кино не переносит — и вдруг понадеялся, что киношники помогут. Вот и получил.
С удивлением он увидел, что Веринька в углу разговаривает с Хорунжим. Вольт ради нее высказывал заведующему лабораторией правду в глаза, а она мило беседует, словно ничего не случилось! Что говорит Хорунжий, не разобрать, но доносились отеческие интонации. Вот-вот обнимет Вериньку за плечи.
А на столе между тем произошла большая перемена: убрали недоеденные закуски и поставили сладкое. Явилось и желе, ради которого Красотка Инна все выгребала из морозильника.
Когда снова уселись, Хорунжий провозгласил: Ну а теперь по-нашему будем петь, по-простому!
И, не дожидаясь аккомпанемента, затянул басом: Наверх вы, товарищи, все по местам…