Мы покинули Саскатун в сумерках. Матт влез в автомобиль довольно охотно и, захватив откидное сиденье, погрузился в тревожный сон. Было слишком темно, чтобы видеть гоферов, и слишком холодно, чтобы сунуть свой нос-картошку в воздушный поток для обследования новых удивительных запахов. Поэтому он шумно спал, в то время как Эрдли трясся по грязным дорогам залитой лунным светом прерии. Папе и мне было не до сна. Мы знали, впереди большие стаи устраиваются на ночлег, на рассвете они поднимутся с широких полей для утреннего полета на ближайшее болото, где утолят жажду и немного посплетничают, прежде чем вернутся к такому серьезному занятию, как склевывание зерен пшеницы, оставшихся после молотьбы.
В полночь, достигнув цели нашего пути, мы свернули с дороги и проехали полем к скирде соломы в полумиле от болота. С наступлением темноты мы ощутили пронизывающий холод приближающейся ранней зимы, а ждать рассвета нам предстояло много часов. Я выкопал в соломе пещерку для нас троих, а папа тем временем при тусклом свете фар Эрдли собрал ружья. Когда все было готово для встречи утренней зари, папа присоединился ко мне, и в ароматной уютной норе из соломы мы завернулись в одеяла.
Через дыру в соломе заглядывала полная луна – луна охотничьей удачи. Присмотревшись, я различил сверкание кристалликов инея, который начал покрывать капот Эрдли. Где-то высоко-высоко, а может быть, только в моем воображении мне слышался трепетный шум крыльев. Я протянул руку – рука коснулась холодного, липкого от смазки ствола моего ружья, лежавшего рядом в соломе. Меня охватило особое счастье, какого мне с той далекой поры больше не довелось испытать.
Матт не разделял моего счастья. Он никогда не любил спать под открытым небом, и в эту холодную ночь его не радовали ни морозные поля, ни сияющее небо. Он не доверял сомнительному уюту нашей пещеры и, подозревая, что это какая-то ловушка, отказался покинуть теплое сиденье автомобиля.
Примерно через час после того, как сон победил меня, я внезапно проснулся от пронзительного заливистого воя койота, прозвучавшего в холодном воздухе где-то совсем рядом. Не успел койот исполнить свою песнь даже до половины, как Матт пулей влетел в пещерку, отскочил от папы, как упругий мяч, и, дрожа, плюхнулся мне на живот. Я охнул от удара и сердито сбросил его. В темноте завязалась беспорядочная толкотня, в которую вплелось папино недовольное бормотанье насчет «охотничьих собак», которых пугает вой койота. Матт не ответил, а, обрушив на наши головы порядочную часть соломенной кровли, свернулся у меня на груди и притворился, что спит.
Перед рассветом меня разбудила соломинка, которую пошевелила хлопотунья-мышь, а затем щебетанье вьюрков на стерне перед нашим убежищем. Я разбудил папу, и мы начали в полусне возиться с грязными ботинками и тяжелой от влаги одеждой. Матт путался под ногами. Он упорно отказывался встать в такую рань, и в конце концов его пришлось вытащить из теплого укрытия силой. Казалось, все его унаследованные охотничьи инстинкты – если таковые имелись – за ночь атрофировались. И когда мы готовили завтрак над шипящим голубым пламенем примуса, то не испытывали никакого оптимизма относительно потенциальной ценности пса.
А когда наконец было покончено с кофе и мы тронулись по хрупкой от мороза стерне к болотистому озерку, Матт нехотя согласился сопровождать нас, и то лишь ради того, чтобы не остаться один на один с койотами.
Было еще темно, но на востоке уже родился слабый намек на тусклый свет, когда мы шагали мимо окаймляющих болотистую низину тополей к засидке – укрытию из тростника, – которую фермер соорудил для нас. Тишина казалась беспредельной, а холод был настолько неумолимым, что кусал сквозь одежду, и я весь дрожал от его прикосновений. Крепко стиснутый между моими коленями, когда мы сидели на корточках в укрытии, Матт тоже дрожал и время от времени невнятно ворчал, возмущаясь глупостью взрослых и мальчишек, которые добровольно подвергают себя и своих подчиненных таким труднопереносимым мучениям.
Я не обращал внимания на его жалобы, так как ожидал рассвета. Дрожа от возбуждения не меньше, чем от холода, я ждал, напрягая зрение и слух, казалось, конца вечности. Затем с внезапностью летней молнии наступил рассвет. Сквозь вуаль сбросивших листву деревьев я увидел живое серебро озерка, волшебно выступившее из густого тумана. Мерцающую водную гладь покрывало рябью от медлительных движений двух чирков с зелеными крыльями. При взгляде на них мое сердце отчаянно забилось, и рука в перчатке так крепко вцепилась в ошейник Матта, что тот вздрогнул. Я посмотрел на собаку и с удивлением заметил, что его мрачное недовольство сменил острый интерес, правда с примесью растерянности. Возможно, ему передалась частица моих ощущений, а может быть, мама была на самом деле права, когда говорила о его наследственности. У меня не было времени на размышления – птицы приближались.
Сначала мы уловили низкую отдаленную вибрацию, которую и слышали, и воспринимали всем нутром. Скоро эти колебания воздуха перешли в нарастающий глубокий звук, как будто, вспарывая воздух, на нас неслось бесчисленное множество артиллерийских снарядов. Я услышал почти беззвучное восклицание папы и, выглянув из укрытия, увидел, как потемнело желтое небо, когда его закрыла живая туча. А затем бесчисленное множество хлопающих крыльев окутало нас ревом океанского прибоя, дробящегося о скалы.
Когда, пораженный этим фантастическим зрелищем, я поднял лицо, папа быстро прошептал:
– Один-то круг они обязательно сделают. Не стреляй, пока не начнут садиться.
Теперь все небо дрожало от взмахов крыльев. Пролетело пять-десять тысяч птиц, и шум отдалился, потом снова стал нарастать, осязаемо приближаться: желанный момент был близок. Я выпустил ошейник Матта, чтобы снять ружье с предохранителя.
Матт обезумел.
Во всяком случае, это самое благосклонное объяснение того, что он сделал. Из сидячего положения он прыгнул вверх так высоко, что перемахнул через переднюю стенку укрытия, а приземлившись, помчался со скоростью, на которую никогда не был и не будет способен. И подал голос. Визжа и тявкая в истеричном порыве, он мог бы сойти за две дюжины собак, никак не меньше.
Мы с папой выстрелили вдогонку быстро удалявшейся стае, но это был не более чем жест – разрядка нашему гневу. Затем мы опустили бесполезные ружья и разразились жуткими проклятиями вслед нашей подружейной собаке.
Но мы могли бы спокойно поберечь наши голоса. Не думаю, чтобы Матт вообще слышал нас. Он несся стрелой по сверкающим полям, и казалось, вот-вот оторвется от земли, а стая перепуганных уток накрывала его своей тенью. В беспредельной дали он превратился в точку, потом точка исчезла, и в мире наступила тишина.
Слова, которые мы могли бы сказать друг другу, когда мы потом сидели, прислонившись к стенке укрытия, не передали бы наших чувств. Мы и не говорили, мы просто ждали. Взошло красное солнце, небесный диск стал ослепительно-ярким, и только тогда мы окончательно поняли, что уток в это утро нам больше не видать. Мы возвратились к автомобилю и сварили немного кофе. Оставалось только ждать Матта.
Он вернулся через два часа, причем пришел так осторожно, под прикрытием изгородей, что я заметил его только в пятидесяти ярдах от автомобиля. Матт представлял собой печальное зрелище. Уныние сквозило в каждой черточке его существа – от опущенного хвоста до жалко повисших ушей. Ему явно не удалось схватить ни одной утки.
Для папы этот первый опыт с Маттом был и горьким и сладким. Конечно, мы упустили уток, но папа снова был на правильном пути к тому, чтобы захватить инициативу на домашнем фронте в своих действиях против мамы. Первую стычку он выиграл. Но папа был не из тех, кто успокаивается на достигнутом. Поэтому за первую неделю этого сезона мы не подстрелили вообще ни одной птицы, а Матт с полной убедительностью показал, что он не был и никогда не будет собакой для охоты на птицу.